Пока не знаю роман это или повесть о тайной жизни Птичек Божьих, Девственных дев, наполненная подлинными событиями интимного характера. Города, монастыри, места тайная жизнь секты Хлыстов, рубежа 17-18 веков, в Российской империи. Публикую на пробу. Если кто желает продолжения истории хлыстовства в России, ставьте оценку, принимайте участие в комментариях. От вас зависит выход продолжения.
Глава первая.
В праздничный двунадесятый день Введение Пресвятой Богородицы во храм, на широком подворье Введенской женской обители, раскинутой в сорока пяти верстах от Далматовского монастыря вверх по Исети, было особенно многолюдно. В честь знаменательного события, восшествия по ступеням храма трехлетней Девы Марии в объятья первосвященника Захарии, молодые монашки на подворье раздавали детям и женщинам еще пышущий жаром белый хлеб и сдобные мазанные яйцом куличи.
Среди розовощеких от сильного мороза инокинь, выделялась высокая, стройная девушка лет восемнадцати. Из-под монашеского платка юной послушницы, красной ягодой виднелись маленькие, чуть припухшие губы. От робкого дыхания на длинных ресницах отроковицы намерзли капельки воды. Прядь шелковистых волос, цвета спелых каштанов, выбилась на свободу и ласкала ее заостренный от девичьей худобы носик, покрытый слезой гонимой из глаз ветром.
Послушнице хотелось чихнуть, но времени, чтобы заправить своевольный локон под платок у нее не было. Череда малых ребятишек и скорбных баб с окрестных деревень, озябшими от утреннего мороза руками, беспрерывно, брала у девушки горячие хлебцы. Она доставала их из большой плетеной корзины и одаренные хлебом люди, крестясь, с поклоном отходили. Так продолжалось с самого утра. Украдкой потирая замерший нос, девушка стойко крепилась.
К послушнице подошла женщина. По шерстяной юбке и короткой овчине, с вывернутым на швах, облезлым мехом, трудно было судить о ее возрасте. Может, лет тридцати, или моложе? Сознательно скрывая года, она сутулилась, ее движения были медленными. Голову просительницы, украшал платок с вытертым узором, а поверх был накинут давно выцветший на солнце чувашский узкий холст. Закрывая им лицо, женщина хотела выглядеть намного старше, затеряться среди богомольных старух.
Воспользовавшись свободной минуткой, девушка наконец-то упрятала непокорный локон под платок и потянулась к корзине, но та оказалась пуста.
Подняв взор на просительницу, она с неподдельным сожалением, произнесла:
— Прости, матушка. Хлебцы закончились. Обратись к другим сестрам. Или подожди, пока из пекарни принесу. Но уже полдень! И может, более не оказаться...
Девушка хотела еще что-то сказать, в утешение обделенной просительнице. Вроде того, что Господь и Богородица милостивы, но та неожиданно спросила:
— Никак, Евдокия?.. Дуняша! Старика Полуянова, Корней Даниловича младшая дочь?..
— Я, матушка!..
— А меня-то, признала?..
— Нет покудова, матушка. Не признала.
— Тетка я твоя... Ульяна Томарина, — женщина отодвинула с лица платок. — Аль и сейчас, девонька, не признала?.. Того, кто тебя нянчил! Пустой сиськой потчевал. Как мать-то Пелагея, производя тебя на свет, померла, кричала ты больно бешено, молока просила. А я тогда девкой еще была. Побоялась, как бы худо не случилось, ну и сунула тебе грудь, мужика не знавшую. Ох, и попало мне тогда от старух наших.
— Вот сейчас, я признала вас, тетка Ульяна! — смутившись, ответила девушка.
— Не вороти взор-то, Евдокия. Что сразу родню не узнала, на то я не в обиде. Так мной и задумано было... Только есть среди ваших инокинь и позорчее тебя, девонька! Вон видишь лягуха, в облачении монашеском? Чтоб ей повылазило! Пялит на нас очи лупоглазые, от старости облезлые, и все тут!.. Прямо дыру во мне проела, сестра Христова!
Мимика ожившего и помолодевшего лица просительницы, была настолько красноречива, что девушке даже не понадобилось смотреть в указанную сторону.
— То инокиня Дорофея, тетка Ульяна, — ответила она. — Наушница настоятельницы Серафимы.
— Ишь поскакала!.. Жди теперича и саму матушку. Берем, Евдокия, плетенку и спехом пошли до пекарни. По дороге, я все и расскажу.
Евдокия и Ульяна, подхватив пустую корзину, направились в строну небольшой деревянной избы. Из обмазанной белой глиной трубы, торчавшей на покрытой тесом крыше, валил белый дым, столбом подпирая ясное небо на морозе. А с невысокого крыльца по монастырскому подворью расходился сладковатых дух сдобного хлеба и куличей с изюмом.
— Студено сегодня, — проговорила Ульяна, когда они были уже на полпути, — совсем персты отмерзли. Давай сторонами поменяемся.
Немного погрев руку меж ног в складках юбки и поднеся пальцы ко рту, она спросила:
— А ты чего, Евдокия, теперича монахиня будешь?
— Послушница... — обходя корзину и берясь за нее другой рукой, ответила девушка. — Батюшка на мое пострижение строгий запрет держит.
— Правильно, что держит. Не успокоился еще Корней Данилович? Гулящих девок в светлице, при доме своем в Екатеринбурге-городе, так и кормит?
— Кормит... — вздохнула Евдокия. Я с ним не живу. В Троицкой.
— Почто не при батюшке?
— Не могу глядеть на девок гулящих, что он в дому приваживает.
— А то гляжу, ты не в батюшку уродилась. Аль не проснулась в тебе еще женщина? Не торопись, девонька с пострижением-то. Матушка-игуменья, поди, спит и видит, как через тебя богатство Корнея Даниловича в обитель поиметь. Надолго ты здесь прижилась?
— На велик праздник Введение Богородицы в храм, у батюшки насилу в монастырь отпросилась. Через три дня он в обитель сию десятника Пахома Андрианова с казаками пришлет, они меня до Троицкой крепости обратно и доставят. Сейчас батюшка там. В лавке купеческой, торг производит.
— Вот и скажешь игуменье, что я тетка твоя, Ульяна Томарина. Приехала из Шадринской слободы, чтобы вместе с тобой в Троицкую керемень, крепость, стало быть, отъехать.
— А разве спросит?
— Спросит, не сомневайся. Видно лягуха Дорофея ухом да глазами остра, но ногами не больно расторопна. А то бы уже догнала нас игуменья, да вопрошала с пристрастием: Кто такая? Оттудова?.. Я, милая Дуняша, часто здесь бываю, у монашек хлебушком разживаюсь. Вот меня старая лягуха и заприметила. У тебя в келье день другой поживу. Ухоронюсь от остроглазой бестии. Не прогонишь дальнюю сродственницу на мороз лютый?
— Не прогоню, тетка Ульяна. Мне и самой с кем-то поговорить очень надобно! Тайна мне тут случаем одна открылась. Да такая! Что, ни сестрам монастырским, ни матушке Серафиме сие не поведаешь. Как-то намедни, после утренней службы, попыталась я настоятельнице об том исповедаться, так язык, словно к небу присох! Промолчала я про тайну сию, — не покаялась. А с тобой, тетка Ульяна, легко говорю. Язык не сохнет.
— Зато к зубам пристывает... Побежали скорее до поварни у печи греться...
Ульяна оказалась права. Матушка-игуменья и сестра Дорофея встретили их при выходе из пекарни. Настоятельница Серафима осмотрела Ульяну холодным взглядом, отчего на подворье стало еще морозней, и, обратившись к Евдокии, строго спросила:
— Вижу, дочь моя, гостья у тебя ныне!?..
— Да, матушка Серафима, гостья, — скромно ответила та, опустив взор долу, как и положено послушнице.
— И кто, такая будет?
— А ты, матушка, меня спроси! — с вызовом проговорила Ульяна. — Я и поведаю. Чай, не без языка!
— Будет время, и спрошу. Сейчас же глаголю с отроковицей Евдокией. Ее батюшка мне оную поручил! Мне перед ним и Господом ответ за нее и держать. Так как же, дочь моя, отзовешься? Или молчать станешь?
— Отзовусь, матушка Серафима, — не поднимая глаз, произнесла девушка. — Тетка это моя сродная. Ульяна Томарина с Шадринской слободы. Пришла в обитель со мной повидаться.
— Повидалась?
— Повидалась, матушка.
— Ну, теперича пусть идет. А тебе, дочь моя, в молитвах усердствовать надобно. В уединении телесном, к пострижению себя готовить, всеми помыслами к Богородице обратясь. Трудна и терниста твоя дорога к Господу, но батюшка твой войдет в разум, опамятуется. Верь мне и проси о том Богородицу денно и нощно.
— Прошу, матушка. Дюже молитве усердствую. И поклоны, что вы велели, я раболепно отбиваю. Но пусть тетка Ульяна у меня в кельи поживет? Только до моего отбытия! А потом, мы вместе и уедем.
— Да купана ли в купели она, матушка! Крещена ли гостья?! — всплеснув руками и перекрестившись, закудахтала позади настоятельницы сестра Дорофея.
— Крещена!.. Архимандритом Дмитрием в волжской купели купана! — ответила Ульяна и обдала ее огненным взглядом. — Тебе, старая, тельник казать! Что меж белых да теплых грудей на сердце схоронен. Или так поверишь?
— Греховодница она, матушка! — не успокоилась Дорофея. — Блудница уральская!..
Матушка-игуменья оборвала ее жестом и изрекла:
— Коль действительно крещена, и Ульяной названа, оборотись на купол церковный, светлый, и возложи на чело свое персты в троекратном поклоне.
Ульяна повернулась лицом к монастырской церкви и на показ трижды перекрестилась щепотью, но кланяться храму не стала.
— Юродствует она, матушка! Юродствует! — продолжала кудахтать Дорофея.
— Келья во Введенской обители, батюшкой моим у Далматовского монастыря выкуплена! — неожиданно для всех, твердо проговорила Евдокия, поднимая глаза на игуменью Серафиму. — Стало быть, я, дочь его, имею полное право держать в гостях кого пожелаю, лишь бы то была женщина, не мужчина! Поскольку, обитель сия сестринская. И никто в том мне перечить не смеет! Ни так ли, матушка?
— Та...ак... дочь моя...— удивленно, в растяжку ответила мать-настоятельница.
— В том, что Ульяна есть полу женского, а не мужского! Сомнений, у сестры Дорофеи не имеется?.. А не позволите, так уйду из монастыря вместе с теткой. И ноги моей здесь, больше не будет, матушка!
— О чем ты, дочь моя? Какие сомнения! — ответила игуменья, отталкивая от себя Дорофею, словно змею шипящую. — Разве я против гостьи. Живите сколько угодно. Келья, батюшкой вашим купленная, весьма просторна. Самая большая. На двоих места вдоволь. Дорофея!.. Распорядись, чтобы в келью послушницы Евдокии еще одну постель принесли.
Дорофея перестала шипеть на Ульяну, как по воинской команде. Расплылась в услужливой улыбке, и, насколько позволяла ей старость, поспешила исполнить указание настоятельницы.
— Спасибо, матушка Серафима, — снова опустив взор долу, тихо и скромно проговорила Евдокия.
— Пустяки, дочь моя, — приветливо ответила игуменья, и приложила уста к высокому лбу послушницы. — Господь и Богородица велит нам быть милостивыми. Усмирять гордыню в молитвах. Делами добрыми и хлебосольным гостеприимством, славится наша Верхне-Течинская Введенская обитель. Ну, Евдокия, общайтесь. Сама покажешь, тетке Ульяне, келью свою?
— Сама, матушка.
— Ну и славно. Что для гостьи может быть нужно, сестры с радостью туда и принесут. А мне недосуг, более беседовать с вами. Праздник Введения Богородицы во храм, для инокинь нашего монастыря особо великий и игуменье многое еще предстоит сделать сегодня для должного окончания оного торжества.
Наблюдая, как матушка Серафима, — женщина миловидная, но с печальным взором и напущенной суровостью, поспешно удаляется, Ульяна подумала, что зря она поторопилась объявить Евдокию не похожей на отца.
В этом скромном облике, словно вулкан дремал характер разгульного купца Полуянова, который Ульяна знала не понаслышке. И сейчас, над вершиной вулкана она увидела маленькое облачко, выпушенное девушкой случайно, в порыве гнева, но, возможно, в скором будущем оно предвещало огненное всепоглощающее извержение. Евдокия просыпалась, и какие еще затаенности, бродили внутри безвинного снаружи создания, Ульяне оставалось лишь догадываться.
Впрочем, одной из своих тайн девушка обещала с ней поделиться. Почему-то Ульяна отчетливо вспомнила об обещании, когда они вошли в большую келью, отделанную уральским зеленным малахитом.
Зажиточный екатеринбургский купец и фабрикант Корней Данилович Полуянов купил ее у обители около года назад, для проживания на церковные праздники своей младшей дочери, но до Евдокии, видимо, здесь жила важная персона. Это было очевидно по убранству, не только стен, сохранилась и кое-какая серебряная утварь.
— Входите, голубки мои, — услужливо встретила их у входа Дорофея. Входите, располагайтесь. Все готово для приема дорогой гостьи.
— Ступай, Дорофея, — ответила ей девушка. — Если что надобно станет! Позову.
— Кликай, голубка. Я здесь рядом почивать буду. Сон у меня старческий. Больно плохой. С первого раза тебя услышу, милая... Коль позовешь.
Отделавшись от старухи, они вошли в келью и затворили дверь на мощный внутренний засов.
Несмотря на ощущения присутствия предыдущей хозяйки, все же это было уютное девичье гнездышко с маленьким оконцем супротив дверей.
Печи в комнате не имелось, тепло шло от двух глухих стен. Приятно пахло вяленой в меду дыней, мятой и тимьяном. На полу лежал цветастый и мягкий ковер. На невысоком круглом столике покоились яства: курочка с поджаристой румяной корочкой, ягодный кисель в ендове и чаша с пышными оладьями белой муки.
Состоящая из пуховой перины, одеяла и трех высоких подушек, постель была разложена на широкой лавке, напротив ложа Евдокии из соломенного тюфяка, кожаного валика и лоскутного одеяла. Поверх постели лежало предназначенное Ульяне скромное женское одеяние: в темных тонах, схожее с платьем инокини, и льняная нательная рубаха без вышивки.
Евдокия сняла платок и стянула с плеч безразмерную власяницу из козьей шерсти. Под грубой вязки верхним нарядом, на ней оказалась длиннополое платье-халат нежно-розовой дорогой ткани, с золотой нитью витиеватого узора. На стройной талии оно было обхвачено поясом, олицетворением уральского божества Золотого полоза, а ворот укрощала брошь из калканской красной яшмы.
Застежка стягивала шелк у высокой шеи Евдокии, оставляя лишь малое, каплевидное углубление, в которое, при движении, проглядывалась ложбинка и возвышение груди. Да и сам шелк был настолько тонок, что при попадании света из окошка, не скрывал, а скорей подчеркивал девичьи прелести.
— И ты, тетка Ульяна, вон возьми, переоблачись в порты льняные, — проговорила она, поправляя тяжелую косу и переплетая ее кончик. — Прости, но более ничего нет. Там за шторой, стоит медный таз и кувшин с горячей водой. Обмойся с дороги.
Долго не раздумывая, Ульяна скинула с себя всю одежду и, распустив волосы, прошла за штору.
— Ай, хорошо!.. Ай, приятно!.. С лютого мороза-то искупаться... Места бабьи мыльцем обмыть благое дело, Евдокиюшка. Уютно туточки. Тепло. Сестры монастырские для тебя дров не жалеют... — слышала девушка ее восторженные восклицания, между всплесками и журчанием воды.
Когда та вышла, Евд
окия отвернулась.
— Чего не глядишь? Аль мы с тобой, в чем разны уродились? — почувствовав девичье стеснение, удивленно спросила Ульяна.
— Вспомнила про тайну, что мне открылась! — загадочно ответила Евдокия и отошла к окну. — Ты одевайся, тетка Ульяна, а то совсем в краску меня вогнала.
— Что же это за тайна такая?..
— Сначала оденься. Тогда расскажу.
— Ладно, рубаху надену, но остальное не стану. Пока до монастыря пешими ножками дошла, все плечи мне тяжелая шуба отдавила. Пусть хоть сейчас спина свободой отойдет. А то скрючит меня раньше срока-времени, как сестру Дорофею.
Ульяна нырнула в широкие рукава, одернула подол и прибрала на одну сторону волосы. Отломив от курочки крылышко, она забила себе рот и проворчала:
— Ну, оборачивайся уже!.. Дуняша!.. Обрядилась я! Краше чем есть не стану. Давай, рассказывай свою страшную тайну!..
— Не моя это тайна! — ответила Евдокия.
— А чия же? Господи, от волнения у меня даже живот свело! Курочки хочешь?
— Я мяса более не ем. То, для тебя принесли, тетка Ульяна, — ответила девушка.
Подойдя к облицованной малахитом стене, Евдокия отодвинула одну из зеленых пластин. Обнаружился тайник, откуда она вынула пергаментные листы. Вложенные в две дощечки, с одной стороны они были сплетены меж собой волосом, по длине, видимо, женским. Бережно обтерев ладонью, девушка подала их Ульяне.
— Вот прочти. Здесь немного писано, всего двадцать три листа, по два столбца.
Ульяна осмотрела переплет, он действительно был из рыжеватого, когда-то черного, но выцветшего женского волоса, скреплявшего две тонкие деревянные обложки и листы пергамента. На передней, титульной пластине были выжжены буквицы. Ровными рядками, в аккуратный столбец, они красовались на отполированной руками древесине.
Ульяна разочарованно вздохнула:
— Мне и один лист не осилить, Дуняша. Покудова ни писать, ни читать, не обучена. И вообще!.. Не тетка я тебе! В наставницы не гожусь. Хоть и годами старше.
— Как же так, — не тетка?
— Сама посуди. Мать моя была сводной сестрой восьми братьев, коих с твоим отцом прижила моя бабка Томарка. Матушка же моя у нее родилась от другой гулящей любви, что с чувашином в Самаре-городе случилась. Стало быть, тебе они братья по отцу, а мне дяди по матери. И выходит: не я тебе тетка, Евдокия. А ты мне.
— А ты всех моих братьев и сестер по отцу знаешь, Ульяна?.. Расскажи!.. А я тебе листы почитаю.
— Да разве ж их всех упомнишь!
— Ну, Ульяна!..
— Хорошо. Садись рядом и загибай пальчики.
Евдокия расположилась напротив. Ульяна, предусмотрительно спрятав врученную ей девичью тайну под себя, стала уплетать курицу и рассказывать:
— В Пермском крае в деревни Полуяновке, было у батюшки твоего Корнея Даниловича три жены. Одна из которых, моя бабка Томарка. В девках она была стройная да мягкая, вот ее стрелой на соболя и прозвали. Так переводиться с местного языка ее имя. Повстречалась она Корнею Даниловичу, — его тогда Кадышем звали, — уже с дитем малым. Матерью, стало быть, моею Сулешей. Кадыш то, по молодости, соболь видный был, но стрела-томарка его прямо в глаз блудный сразила. С ней и другими двумя женами прижил Корней Данилович сыновей: Баюша, Иваная, Айтугана, Атманая, Кугуша, Кадыша младшего. И дочерей: Евшану, Иолу, Салачию. Почти все они уже померли, Дуняша. Не всем долгий век, как твоему батюшке отмерен. Теперича осталась лишь младшенькая дочь Евшана. Та, которая тебя и воспитывала.
— Бабушка Евдоха! — блеснув глазками, переспросила девушка.
— Она самая. В крещении Евдокия Полуянова.
— Выходит она мне сестра!
— Сестра, девонька, — подтвердила Ульяна. — По отцу сестра, а по годам бабка. Ну, а как батюшка твой в Екатеринбурге обосновался, тут он новыми женами обзавелся. То ли двумя, то ли тремя. Может, и четырьмя. Точно даже не знаю. От них, и заезжих девок гулящих, у Корнея Даниловича теперича сыновья: Анай, Ефим, Айдар, Чурмат, Иван, Агиш, Ардалей, Лукьян, Панфил, Назар. И дочери: Улита, Сулеша, Милица, Марфа. А когда Корней Данилович святое крещенье принял, от языческой и магометанской Мещеры, якобы, отошел, то у его последней жены Прасковьи, земля ей пухом, родились Софья и ты, Дуняша.
— Много! — удивилась Евдокия.
— Хватило пальчиков-то?
— Нет, Ульяна, не хватило! — засмеялась Евдокия, показав ей длинные с розовыми ноготками персты.
— А ты на ножках сосчитай. Вон, какие у тебя они долгие да стройные. Красивые, даже завидно. И чего ты в монашки идти удумала? Была бы крива да убога, как Дорофея, тогда ясно. Причины в разум не возьму. Аль решила любовь несчастную, от души отвести?
— Матушка так хотела.
— Да как же она того хотела?!.. Когда в тот же день, как ты родилась, Прасковья и померла.
— Игуменья Серафима, так сказала.
— Игуменья!.. Ты еще лягуху Дорофею о том поспрошай! Вот что, Дуняша! Принять постриг или отказаться, — тебе решать! Но я была при смертном ложе твоей матушки. И последний вдох ее слышала. В горячке она была. Из беспамятства так и не вышла, и ничего предсмертного сказать о тебе не могла.
— Об этом и батюшка говорит. Не было никакого слова
— Почему же ты, родному отцу не внимаешь, а игуменью слушаешь?
— А родня у меня большая? — ушла девушка от колкого вопроса Ульяны.
— Знатная. Если считать, тогда и моих пальцев не хватит. Ты, хитра-девица, давичи говорила, что на третий день за тобой десятник Пахом в обитель прибудет? Так, то внук Корней Даниловича, от сына его Баюша.
— Он же Андрианов?
— Верно Андрианов. Баюш первый из детей Корнея Даниловича принял святое крещение и по святцам назван Андрианом. От его сына Кирилки и пошли казаки Андриановы: старший Елизар и младший Пахом. Кирилловичи, стало быть. Елизара того в бою ранили, он и умер на курене. А у матери моей, и сводного брата Айтугана была лишь дочь Ряша. Он и матушка моя Сулеша молодыми померли. Не захотели выходить из волжской воды, когда отец Дмитрий чувашей силой крестил. А меня пяти годов отроду, мать на берег выгнала. Теперича я Ульяна Томарина. Так сама назвалась, в честь бабки Томарки, стрелой на соболя. Попы, было, хотели в монастырь инокиням на воспитание отдать, да у монасей меня Ряша выкрала. Она в чулане спряталась, когда родителей наших к Волге погнали. Самой ей лет восемь тогда было, а все же выкрала. Узнав про беду нашу, Корней Данилович взял сирот к себе в Екатеринбург-город
— А ты, почему не замужем, Ульяна?
— Так уж получилось... Не знаю даже, все ли тебе сказывать, или в половине умолчать.
— Говори без утайки, Ульяна.
— Только потом не печалься, если про своего батюшку услышала от меня откровенностей.
Евдокия побледнела, но ответила:
— Не буду...
— Любила я на большом полуяновском подворье голышом гулять. Выйдешь летним утром, пригожим. С крыльца спрыгнешь, потянешься, необлоченное тело ветерку для ласк отдашь, и замрешь на солнышке. Птички весело поют, сеном душистым пахнет. В деревянных колодах дождевая вода насобиралась. Теплая, мягкая!.. Вот и присмотрел меня как-то Корней Данилович. Одну, стало быть. Присмотрел и давай рукой ласкать. Наперво шею, грудь мою девичью, после ниже. Замерла я. И бежать надо бы, да не могу. Такой огонь по моим жилам от живота пошел, ажно ноги ослабли...
От слов Ульяны, Евдокия вся зарделась, облизнула пересохшие губы и тихо с придыханием проговорила:
— Ты же ему внучка...
— Названная внучка, Дуняша. Не плоть от плоти его. В общем, обласкал он меня всю руками и ушел. А я, дура!.. Собрала свои пожитки, и бежала с подворья спехом, без всякой оглядки. В Оренбурге-городе поступила в услужение к князю Уракову. Барину благочинному и по воскресным дням в церковь непременно ходящему. Он меня, Дуняша, ласкать не стал. На третий день моего услужения, взял с мягкого места, как бык корову. Грубо и больно взял. И омыла я свою невинность слезой горючей.
— И ты подчинилась?
— А куда денешься. Оправил он свое хозяйство в шелковые порты и говорит, «Если убежишь, в растрате уличу, или того хуже, в старообрядчестве обвиню. В колодницы у меня пойдешь». Пользовался он мной, когда захочет. Свету белого я от него невзвидела. А тут как-то у князя карета аглицкая поломалась, привели, стало быть, для ее ремонта каторжника. Долго он ту карету чинил, да меня украдкой обольщал. С ним я и сбежала. В землянке на реке Крутихи год как муж и жена жили. Только три лета назад ушел он коней воровать да пропал. Теперь я одна. Беглая и никому ненужная. Вспоминаю ласки батюшки твоего, и снова огонь по жилам течет. Не зазря бабы старого любят. Дело мужицкое ведает.
— А матушка Серафима говорит, что великий греховодник он, — печально вздохнула Евдокия. — И чтобы душу его от Гиены Огненной спасти, мне постриг принять надо, и молится за него денно и нощно. До конца жизни. И жить мне для этого надо не менее пятидесяти лет! Иночи, не отмолю батюшку.
— И добро великое, стало быть, монастырю отписать...
— И добро отписать...
— Любишь батюшку?
— Всем сердцем!
— Вот и люби, Дуняша. Замуж выйдешь внуков ему нарожаешь. Еще родни к нам прибудет. А другой молитвы ему не надобно. Поскольку, Корней Дед седовласый. А Дед, девонька, своим знатным родом силен. И чем больше в нем детишек, тем ему радостней. Что не отрок, — то, молитва, песнь богатырская, что не дева — то, икона красная.
— Матушка Серафима говорит: Богородица в наказание, за блуд батюшкин, детей мне не даст.
— Опять игуменья!.. Каркает она!.. Да не может того быть, чтобы ты да пуста была! Мужа найдешь такого как Корней, и все у тебя будет.
— Сватает мне тут одного, дворянского рода.
— Вот и тебе пускай батюшка подыщет дворянина да пригожего. Только, чтобы кровя играли! Вон, какая ты у нас ладная, что стан, что облик, прямо загляденье. А если говорят об отце твоем Корнее Даниловиче что плохое, тому не верь, Дуняша. Сколь у него детей есть, всех поднял. К женам уважение имел, помог и потомству. А сколь девок гулящих, от себя с приданным отпустил. Посему его бабы любят, и Дедом почтительно величают. А блуд, он и в самых благодетельных домах тайно проживает. Породи я ребенка!.. Князь Ураков никогда его своим не признал бы. Корней же бабку мою Томарку и с дитем Алыпа за жену взял, и частью денежной мою мать, как родную дочь наделил.
— Он же тебя ласкал. Разве, то не грех?
— Ну поласкал малость... Говорю же Корней сам и есть бог Род. Дед седовласый... От Матери Сырой Земли ему дана сила великая! Будить красавиц юных, телом еще спящих к детородству. Если честно, Дуняша, я и сейчас от его рук, от нежных кончиков пальцев не отказалась. Душу бы застылую, огнем тела согрела.
— Ульяна! — Евдокия встала, и сделала тяжелый шаг, обратить к оконцу монастырской кельи, разом, запылавшее румянцем лицо.
— Может, скинешь платье, Дуняша? — улыбнувшись, проговорила Ульяна. И вправду что-то душно стало. Гляжу, ноги у тебя отяжелели.
— Пройдет... Только говори о другом, Ульяна!
— Может, листы мне почитаешь?
— Листы?.. — словно лебедь изгибая шею, Евдокия повернула голову. Грудь ее вздымалась как после долгого бега. — Отдай мне их!..
— Ты же обещала, Дуняша! — ответила Ульяна, не собираясь расставаться с добычей. — Хотя бы то, что на передней дощечке так красиво выжжено.
— Хорошо. Но остальные листы я почитаю завтра. Уже вечер, Ульяна. Перед сном, мне надобно усердно молится. Выполнить послушание.
Ульяна кивнула и неохотно приподнялась, освобождая из мягкого плена девичью тайну.
Евдокия взяла листы, нервно поправила косу и, собравшись с духом, тихо зачитала:
«Затворная летопись инокини Проклы.
Эту летопись, я Прокла инокиня Верх-Течинского Введенского женского монастыря, что на Урал-Камне, в миру Прасковья Григорьевна княгиня Юсупова-Княжево, отваживаясь на вероятное лишение, языка и правой руки, начала писать в пятый год правления государыни российской, бывшей герцогини Курляндской Анны Иоанновны.
По одному листу пергаментному, тайно приносила в келью, данная мне в услужение девочка восьми лет Таисия...».
— Таисия?.. — всполошилась Ульяна. — Ты прочла: «Таисия»? Я не ослышалась.
— «...Девочка лет восьми Таисия», — удивилась восклицанию Евдокия. — Именно так и написано.
— Восьми... Государыня Анна Иоанновна...— бормотала Ульяна, загибая пальцы.
— Ульяна!.. Чего считаешь?
— После скажу. Читай дальше, Дуняша.
Евдокия пожала плечами и продолжила:
«...По одному листу пергаментному, тайно приносила в келью, данная мне в услужение девочка лет восьми Таисия. На коих были начертаны росписи прошедшего столетия, различных денежных дач монастырю. Чтобы избежать подозрений в изготовлении соленого раствора для разъедания старых чернил и не просить у инокинь соли, более чем надобно в кушаньях, еще девственной и непорочной внутренней влагой Таисии, я смывала с пергамента буквицы и сушила под собой.
Когда исписанных мною листов набралось достаточно, я проделала в них дырочки и свила воедино своим длинным и прочным волосом. Острая заколка же, черных локонов моих, служила мне пером гусиным, а свеча чернилами. Накаляя заколку на малом огоньке, я скребла по старому пергаменту слово свое, чтобы никто и никогда смыть его уже не смог.
Той, девушке или женщине, младой или старой, кто найдет мою «Затворную летопись» упокоенную мной за малахит-камнем, я завещаю звание свое высокое: Кормщицы корабля Птичек Божьих, Девственных дев. Звание Матушки Богородицы.
Смело открывай, новая матушка Кормщица, путь корабля нашего, и не страшись слова моего...».
— Открывай, Дуняша! — с восторгом проговорила Ульяна. — Страсть, какая! Читай далее...
— Я уже ее открывала... Прочитала, и будто в одночасье на десять лет старше стала. Теперь боюсь к стенам кельи руками притрагиваться. Вдруг там, еще страшная тайна припрятана!?..
— Да... — Ульяна задумалась.
— Положу я их лучше на место, Ульяна. И после молитвы будем укладываться спать...
Так и непрочитанные на сегодня загадочные листы, легли обратно в тайник, под малахит-камень...
Ноябрьский день закончился быстро. На Введенскую женскую обитель у деревеньки Верх-Течинской опустилась темная уральская ночь.
Евдокия засыпала медленно, ее приятно беспокоили отдельные фразы из длинного и яркого рассказа Ульяны. И она уже меньше боялась страшной тетради. Благодаря приходу неожиданной гостьи, кое-что из летописи, что ранее было не ясно, ей стало, вдруг, понятно.
Стараясь не ворочаться, девушка лежала тихо и, пытаясь отвлечься, слушала, как рядом посапывает тетка Ульяна, которая оказалась, вовсе и не тетка. Как за окном, на зимнем морозе, время от времени, гремит трещотка монастырского сторожа...