Глава четвертая.
У императора Петра Алексеевича случилась оспа, которую Долгорукие, сколько могли, скрывали от всех под простудой. Но через неделю, после рассказанного мной события в Горенках, он умер и обман обнаружился. Было ему всего четырнадцать лет и три месяца отроду. Сие печальное известие спасло нас с Федором от мести князя Ивана и его всесильных родственников.
Вскоре, по весне того же года, на Российский престол взошла прибывшая из Курляндии племянница первого императора Всероссийского Анна Иоанновна, и, пополнившийся курляндскими баронами, двор новой государыни снова обосновался в Санкт-Петербурге. Князья Долгорукие стали опальны и были отосланы от имперского дома. Кто принужденно отъехал в деревни, а кто под караулом отослан был и далее имений своих.
Насильник мой Иван и младая сестра его Екатерина, угодили в глухой сибирский городок Березов, куда тремя годами ранее сами Долгорукие сослали пресветлого князя Меньшикова с женой, сыном и дочерью Марией.
До июня месяца 1730-го года, я жила в Ивановской обители, под надежной опекой игуменьи Анастасии и наставницы ее Агафьи Карповой.
Брату своему Борису Григорьевичу, объявилась я только когда узнала о скоропостижной смерти батюшки. Отведя похороны отца, отныне, у старшего в роду, попросилась отпустить меня в Ивановский Предтеченский монастырь, где я желала принять постриг. Борис меня не стал удерживать. Наши родственные отношения, как и многое, теперь в России, давно соблюдались лишь прилюдно. На самом деле, он весьма разделял новые воззрения российского дворянства и мне был чужой. Кроме того, желание, по смерть батюшки, постричься в монахини и запереться в келье не вызвало у него подозрений после того как я рассказала что со мною сотворил князь Долгоруков. Чтобы в высшем светском обществе не имелось причин для, так обожаемых ныне кривотолков.
По моему княжескому роду должное девичье приданное брат мой Борис Григорьевич отписал Ивановскому монастырю, а верному слуге Федору, по моей просьбе, дал вольную и сто рублей петровскими золотыми червонцами. Но Федор, так и остался при мне. Матушка Анастасия взяла его в обитель ночным сторожем.
Я и не подозревала, сколь только на одной Москве красивых молодых женщин разделяют мое мнение: о происходящей в России вредности из-за обрушения старых обычаев во дворянстве русском. Многие из монахинь и посетительниц обители родом являлись из высоких фамилий, которые, Кормщица корабля нашего, я тебе называть не стану по известным тому причинам. Они были брошены и затворены в кельях монастырских мужьями своими. Не один, не два, и не три высоких имперских сановника, по примеру государя Петра Алексеевича, поспешило избавиться от верности и приобрести в приданое ветвистые рога от иноземным просвещенных жен, которые сейчас они прикрывают заморскими париками.
Обвиненные в старомосковских привычках жития и объявленные якобы к новой жизни неспособными, эти несчастные женщины отыскали утешение, вынырнули из имперского потопа и обсохли от скорбных слез своих на корабле Кормщицы Анастасии. Нашли в Ивановской обители пристанище, теплое материнское и сестринское слово. Приютила настоятельница и дочерей уже почивших гордых боярынь Московских, кои своим просвещенным мачехам оказались ненадобные.
В поисках толики счастья, эти обделенные по указу императора умные и самобытные женщины, подчас сами уходили в монахини. Монашество давало им право не носить европейских платьев, не укорачивать волос и не уродовать лица тальком и мушками.
Рожать детей и выполнять свой долг перед природой, отныне им было запрещено церковью, и они охотно проходили обряд посвящения у Богородицы матушки Анастасии. Становились ее радельными сестрами или Птичками божьими девственными Девами корабля Агафьи Карповой.
«Одиночное» Радение или Радение «Всхватку», обычно тайно, сестры сотворяли в кельях Ивановской обители. А так же раз в неделю, или перед каким церковным большим праздником, случалась в монастыре игуменьи Анастасии Радение «Хороводное». Оно проходило совместно всеми Божьими людьми в большой монастырской зале.
В нем имели право участвовать те немногие посвященные в таинство мужчины, что служили на Ивановском Предтеченском подворье или жили недалеко от него, на Куличках. Иногда в обитель приезжали гости из Нижнего Новгорода, Владимира-на-Клязьме, Костромы и многих других древних городов.
Посвященная в люди Божьи женщина или девушка, которая хотела провести «Хороводное» Радение с мужчиной, поутру того самого дня, с поклоном преподносила ему сотканную своими руками радельную рубаху, при матушке Кормщице и ее ученицах. И просила своего радельника ее надеть, от себя, и всего своего Корабля.
Если мужчина соглашался, то вечером, в час Радения, он выходил на середину круга дев оного корабля, в сотканной ею рубахе. И девушка в радельном наряде-парусе, поклонившись до земли матушке Анастасии и сестрам в пояс, подходила к нему. Трижды целовала своего радельщика в губы, окунала руку в прорезь его рубахи и нежно находила пальчиками мужскую плоть, оглаживала и поднимала.
И тогда начинается «Хороводное» Радение.
Завсегда проходит оно с песнями о Земле Матери и ее дочери Ладе. При «Хороводном» Радении девы всего Корабля ходят по кругу. Взирают на Радение с мужчиной во имя Плодородия и под рубахами сего обряда ласкают лоно свое. И именуется то хороводное деяние, Кормщица корабля нашего, «Идти всем кораблем под единым парусом». А после того как мужчина освободится от семени в колыбель богини Лады, ладошку обласкавшей его девы, обнесет она сок от мужчины в своей руке, пред всеми сестрами, участницами хороводного Радения. И со словами. «Возьми, Богородица, с моей ладони живой Огнь Рагиты Сурьи», бережно отдаст его матушке Кормщице с поклоном.
И возьмет Огнь Богородица из руки той девушки. Случись сие Радение летом, ублажить отданным ей семенем Красно-Солнышко, Мать Сыру Землю, чтобы по осени она плоды богатые принесла людям Божьим. А случись то радение зимой, угостит им Девицу Водицу, чтобы подогнала к речной проруби белорыбицу для людей Божьих. И может то Радение, оной женщины или девицы с тем мужчиной, за вечер повториться не единожды. И будет длиться оно пока весь накопленный за неделю Огнь с мужа того в колыбель Лады, ласкавую ладонь, тем хороводным радением не истечет. И славна та Дева, от красы и нежности которой, Огня от мужчины для Матери Земли много, много принесено будет...».
Евдокия перевернула страницу.
«В лето 1732-е постигла нас, Кормщица корабля нашего, великая печаль. Покинула Богородица тело Акулины Ивановны, по смерть ее. Но за тем горем, к нам пришла и радость. Богородица не ушла на Небо, найдя на земле новое тело, тело ученицы матушки Кормщицы Агафьи Карповой.
Годом ранее под именем Анастасия, принявшая от рук Акулины постриг, Агафья заменила нам сию покойную матушку. Волей Богородицы, взяв на себя ее Корабль. А через полгода Агафья стала игуменьей и приняла постриг у меня, Прасковьи Юсуповой-Княжево. Под именем инокини Проклы, я стала ее наипервейшей девой-ученицей. Ибо устами старца Данилы, Бог над богами, Царь над царями и Пророк над пророками Саваоф так гласил:
«Богородица в пречистой своей плоти
подвиг земной свершила.
А в других плотях избранных, она еще свершает,
А к иным плотям избранных дев, она еще взывает.
Бог тогда новое тело для Богородицы рождает,
Когда дева от ласк дыханьем Богородицы умирает,
но вновь рождается».
Но, счастье наше недолго длилось в кельях монастырских. Монах-доминиканец Рибера тайно прознал про Птичек девственных Дев и тайно прислал к нашей матушке Варвару Ольшанскую.
Она была совсем юной девой чудной красоты, с русыми власами и невинными синими очами, но с сердцем тучи подобно, от Чернобога...
Дщерь антихриста Варвара, дева млада и прелестна, как я потом узнала, воспитывалась в Люблине у монашек бернардинок святой Клариссы. Уже в возрасте двенадцати лет Варвара перешла из ордена францисканцев к доминиканцам. Сестре тайного союза «Покаяние святого Доминика» было позволено носить светское платье и при необходимости обращаться в иную веру. Несмотря на девственно-юный возраст, Варвара уже была постельной шлюхой Риберы и весьма искусна в обольщении. К нам она проникла по его благословению.
Первый раз я увидела Варвару среди сестер нашего корабля в самый мой светлый и радостный день. Наутро того дня, в присутствии Агафьи, я с поклоном преподнесла иеромонаху Филарету сотканную своими руками радельную рубаху и, теряя голос, попросила о хороводном радении от себя, и всего Корабля Птичек девственных Дев.
Иеромонах Филарет, Кормщица корабля нашего, был ни кто иной, как мой бывший слуга Федор. С раннего детства я его знала. Не один раз, бывал он и на наших с Агафьей Радениях при ручье Березовом. Но не думала я о нем, непосвященном, хоть и часто желала в своих одиночных Радениях его сильного тела. Грезила о Федоре в мечтах. Когда лишь посветила его Агафья, Богородица матушка Анастасия, в люди Божьи я и сказала ему желание свое, познать его через обряд радельный, а у самой сердце, словно птица, из груди так и рвалось.
Не ведаю, Кормщица корабля нашего, как дожила я до вечера. Вывели меня сестры в круг хороводного радения и подвели к нему. Я глаза закрыла и не дышу, только слышу от сестер корабля: «Целуй же дева трижды своего радельщика». Облобызала я Федора в сладкие губы, как и должно, только долог и ласков был мой третий поцелуй. С замиранием, я опустила руку в прорезь его рубахи радельной, коя на нем была моими руками соткана. Обняла бьющуюся сердцем любимого плоть и приласкала. А как освободился он семенем, жарко, в ладонь мою, и у самой ноги подкосились, от волны горячей...
Когда обносила колыбель Лады пред сестрами, неся матушке Огнь Федора, я и увидела Варвару. Взгляд ее был колюч и холоден, не пребывало в взоре ее, ни огня, ни страсти. Когда второй раз обносила, снова остановил меня хладный взгляд Варвары. Тоскливо мне стало, но трепет свой я не казала Федору и сестрам Корабля нашего. Хороводное радение Птичек девственных Дев шло еще долго. От ласк моих Федор на Огнь не скупился, и таинство закончилось лишь под утро на восходе Рагиты Сурьи. Тем, Кормщица корабля нашего, горжусь и поныне. Не всякой сестре такое долгое Радение с мужчиной удавалось. А причина тому любовь.
К печали моей великой, полностью осознала я ее намного позднее. У самого края...».
— Вот, как оно бывает, Дуняша! — вздохнула Ульяна. — Слушаю тебя, и слеза глаза затмевает. И чего она раньше-то о Федоре не помышляла?.. Ну, и далее как? Сложилось ли у них чего? Да нет! Видно, не сложилось. Иначе, Прокла инокиней в одиночной кельи не осталась.
— Не осталась бы...
Печально повторила за ней Евдокия и, перевернув страницу, продолжила:
«В лето 1733-е над нашим кораблем черные тучи сгустились. Я уже говорила тебе, Кормщица корабля нашего, что в Ивановской Предтеченской женской обители на Куличках собралось много несчастных женщин знатных старомосковских фамилий. Чьи бывшие мужья и близкие родственники, подобно брату моему Борису Григорьевичу Юсупову-Княжево, на то время генерал-губернатору Московскому, нашли себя в имперской жизни и занимали высокие должности. По оному поводу, длите
льное время, почти год, монах Рибера склонял Агафью к тайному соглашению. Подобно митрополиту тверскому Феофилакту через яростные нападки на протестантов, поддерживать и укоренять в Москве католичество. А сестрам Корабля, по возможности, влиять на своих родных и приобщать их к Риму.
Но не пошла матушка Анастасия на согласие с латинянином, ибо была Богородица, ипостась Матери Сырой Земли, обласканная светом Красна-Солнышка Рагиты Сурьи. Попытка отстранится, и уберечь любимых ею женщин и мужчин от столь жестокого мира, токмо привела матушку Анастасию, в миру душевную Агафью, к эшафоту.
К плахе вышел и радельный друг Анастасьюшки, иеромонах Тихон, в миру развеселый коробейник Трифон. Взошел на лобное место и иеромонах Филарет, в миру только мой Федор. Тайным обыском, найдя в кельи игуменьи лубок крамольный «Как мыши кота хоронили», дочь иудава Варвара крикнула на матушку Анастасию Слово и Дело государево.
До того самого кота, при имперском дворе Анны Иоанновны ни «слова», ни «дела» никому не оказалось, и гневного отзыва из Тайной розыскной канцелярии по началу не выказалось. Половина тех, обозначенных на лубке мышей-сановников к тому времени были в опале великой, или уже покинули бренное тело. Но такое обстоятельство совсем не устроило доминиканского монаха Риберу, мстившего Агафье за отказ к негласному с ним соглашению.
И тогда сия девица Ольшанская показала в Тайной канцелярии на происходящие в нашем монастыре Радениях, называя их блудом, творимым рукою во имя дьявола. Свет назвала она Тьмой. И дети антихриста убоялись того «Слова и Дела». Нас Птичек девственных Дев, повинных лишь в неучастии в вершащихся над Россиею делах от имени Тьмы, взяли под караул и жестоко изничтожили.
На судебных разбирательствах впервые прозвучало страшное слово «Хлысты». По такому обвинению никто из высокопоставленных родственников не захотел заступиться за нас несчастных. Мой брат, сановник Борис Григорьевич, отвернулся от меня, словно от прокаженной. Золотые что даны были Федору вместе с вольной, я держала у себя в потаенном месте, держала при ходьбе сильно, чтобы не выпали, поскольку даже власы мои богатые перед затвором меня в келью, гребнем прочесали. Заплатила я теми червонцами страже, чтобы позволили мне в одну из грядущих ночей навестить матушку Анастасию и Федора.
Когда я пришла к Агафьи, она лежала на лавке. Рубаха на ней была изорвана, а сквозь прорехи проглядывались истерзанные катами на дыбе бела шея, грудь, порванный сосок. Тело страдалицы было дутое с сине-красными подкожными потеками. Когда я взяла ее руку Агафья застонала и попыталась повернуть ко мне голову. Я слезно назвала ее матушкой и припала к ланитам наставницы. Губы Агафьи зашевелились. Тихим кратким шепотом, она просила Богородицу оставить ее измученную плоть и перейти в мое тело. Так сильно она страдала. Не ведаю, Кормщица корабля нашего, услышала ли ту мольбу Богородица и дала ли на то согласие? Но, я осторожно помогла ей приподнять рубаху.
Совершая обряд перехода Богородицы, я припала дыханием к лону Агафьи, а когда после долгих ласк подняла голову, то увидела на ее раздутой щеке, с синевою принятых мучений, благодарную слезу. Говорить Агафья не могла, она лишь смотрела. И признательный взгляд тот, был красноречивее любых слов...
После я пришла к Федору. Он неподвижно лежал на гнилой соломе и был совершено без памяти. Его руки и ноги были сломаны, дыхание творилось шумно. Я погладила его лик, обнесла поцелуями. Обмыла языком все его тело. От этого, ему стало немного легче, но Огня в нем не было. Сколько ласками я не просила: взойти Рагиту Сурью и оросить Огнем мое лоно, все было напрасно. До самого смертного своего часа Федор так и не узнал, что я была у него и тщетно пыталась нарушить запрет Бога над богами, Царя над царями и Пророка над пророками Саваофа. Поскольку после той ночи, мы увиделись только издалека, в последний раз.
Федор не ведал о моем отречении от Саваофа. Как и я, дура, не ведала, что счастье мое завсегда ходило рядом, а познала сердцем, что оно было лишь тогда, когда уже потеряла...».
Из груди Ульяны вылетел протяжный бабий вздох. Евдокия смахнула со щеки слезу, и сменила страницу:
«В лето 1734-е на лобном месте Московского кремля соорудили плаху лютую. Меня и других Птичек девственных Дев, перед отправкой в разные монастыри, привели к площади и на наших глазах свершили казнь.
Первой с плахи скатилась голова чернявого и веселого коробейника... Потом, моего любого Федора... Не в силах это видеть, я отвернулась. И тогда, сквозь слезу горькую, глаза мои встретились с синими очами Варвары. На сей раз, они не были холодными, в них горел дьявольский огонь...
Агафья Елисеевна Карпова, правнучка воеводы города Ефремова Данилы Елисеевича Долматова-Карпова из рода князей смоленских, гордо взошла к плахе и посмотрела на Красно-Солнышко Рагиту Сурью. Наливным яблочком, оно висело над лобным местом и веселило ей душу. Всколыхнув пышный волос, Агафья обронила в кровь казненного иеромонаха Тихона Огнь его, который всегда носила на груди в полом кресте, вместе с соком чресла своего, и произнесла «О, царь Рагита Сурья, возроди нас едино, как и умерли за тебя».
Без всякой робости отдавала она красивое тело в руки палачу, который, одним ударом срезал вьющиеся до земли локоны и оголил ее лебединую шею. Вторым, не менее ловким и сноровистым взмахом острого топора, он, в единый миг отсек голову, так и не покорившейся греко-латинскому ученью Деве-лебеди. Возможно, она была последней, поскольку, вселилась ли в мою грешную плоть нарушенную насилием в Горенках, Богородица, я и по сей день не ведаю.
Глядя на покинутое Агафьей тело, великую скорбь испытала я, Кормщица корабля нашего. Хотела, было, взойти к плахе. Принародно ругала иноземного герцога Бирона, императрицу Анну Иоанновну, церковь православную. Но не повели княжну Юсупову-Княжево к лобному месту, обагренному кровью самых дорогих мне людей, а заперли в оный монастырь, закрыли и забыли...
Коль, где на своем пути встретишь девицу Варвару Ольшанскую, ибо дочери Чернобога не стареют, знай, Кормщица корабля нашего, при ангельской внешности нет на земле бездушнее, чернее человека, чем она...
В лето 1736-е, от того горя великого двумя годами позднее, первая радость у меня случилась. Привели ко мне в келью зеленоглазую девочку, для услужения всякого княгине Прасковьи Юсуповой-Княжево. И звали ту девочку Таисия. Мать ее, дочь новгородского гостя торгового, старообрядка Полина, по прибытию на Исеть-реку была на сносях и явила Таисию Рагите Сурьи уже здесь, во Введенском монастыре.
В лето 1740-е у Таисии пошел первый цвет. Мать Таисии старообрядка Полина скончалась на следующий год жизни своей дочери. Перед смертью она рассказала Таисии, что ее отец беглый стрелец Фотий, а ныне старец Выговской общины. И есть у нее сводный брат, каменных дел мастер Терентий Оскомин, что при Далматовской обители стены кладет.
Девица очень хотела повидаться с братом, и я надоумила: упросить игуменью Серафиму, дать ей возможность, вместо сестры Дорофеи, разносить для каменщиков, в жаркий полдень, холодное молоко из монастырского погреба. Серафима никогда бы не пошла на согласие, чтоб отроковицу да на обзор мужикам, но, втайне от Таисии, я отдала настоятельнице свой фамильный золотой крест в дорогих каменьях.
В лето 1743-е. Таисии расцвела, похорошела, оформилась, стала девушкой говорливой и привлекательной, но так и не узнала причины великодушия к ней игуменьи. За те годы общения, стала она мне девой-ученицей. Многому обучила я сию зеленоглазую красавицу. Воспитывала Таисию яко княжну. Держалась она гордо, письмо, и славянское, и тюркское разумела. Чтила Богородицу.
Радела вместе со мной, но одиночным радением в сторонке или за шторой. Радельной рубахи у нее не было, ее сшить ей у меня отсутствовала всякая возможность. Там мы и Радели вместе обнажаясь, но разделенные шторой за которой стоял таз с кувшином для умывания лица и чресла.
От познания себя Таисия расцвела грудью, мягка изгибами стала. При коротких встречах с братом, каменных дел мастером, приглянулся ей его молодой ученик Игнатий Странник. С ними она и сбежала. Памятуя о Федоре, ее зародившейся любви, их побегу, я перечить не стала...
Второй месяц одна. Годом ранее писала прошение на имя императрицы Елизаветы Петровны, указуя, что батюшка ее Петр Алексеевич целовал меня в юное чело, и просила государевой милости: перевестись отсюда в один из московских монастырей. Недавно получила отказ...
С игуменьей Серафимой не общаюсь. Она женщина красивая, но пьет вина непотребно и, видимо, скоро устанет от своего бытия. Я и сама сил жить уже почти не имею. Хотела сжечь себя в кельи, но только спалила все деревянные строения. Теперь монахи для Введенской женской обители строят кельи около деревни Верх-Течинской, что в сорока верстах от Далматова монастыря.
Лето 1756-е. Уже много лет одна. Живу только воспоминаниями. Волосы стали седыми... Без Таисии мне больше не о чем писать, не хочется. Достала летопись лишь по причине того, что, случаем, узнала про Игнатия Странника. В монастырь вернули его в оковах. А ученица моя пропала. И нет от голубки Таисии какого-либо следа. Горе давит на меня, прижимает к постели. Писать тяжело...
Лето 1757-е. Годы разрывают мне грудь кашлем, наполнить ее как ранее мне не хватает воздуха. В глазах темно...
...Одно жалею, что в этой жизни не увижу больше мою дщерь-ученицу зеленоглазую Таисию...».
— Все... закончилась, — проговорила Евдокия и закрыла летопись.
— Как это «все...»? — спросила Ульяна, пытаясь снова ее открыть.
— Далее ничего не написано.
— Да...
— Наверно, померла Прокла, рассказать же об этом, было некому.
Ульяна оставила попытки снова открыть листы.
— А ты знаешь, Дуняша! Кажись, Игнатия Странника, что в летописи сказан, я недавно видела
— Где видела?
— К монастырю за бревном ходила, для очага своей лачуги, там его у реки в снегу и нашла.
— Как нашла?
— Без памяти он был. Спасаясь от монасей, со стены высокой прыгнул и головой об лед. Притащила я его к себе в землянку. Обогрела. — Ульяна вздохнула. — А наутро, он от меня ушел.
— Может и не он вовсе.
— Нет, точно Игнатий Странник. Все девицу оную, Таисию вспоминал. И во сне она ему грезилась.
— Значит, в монастыре его теперича нет?
Ульяна в раздумье надула щеки, оттопырив губу, выпустила воздух и кивнула.
— Стало быть, нет...
—Что с тайной тетрадью делать-то будем? — снова спросила Евдокия.
— Положи ты ее пока от греха. Туда, где взяла.
— А если, кто еще найдет?
— Кто ж найдет-то! Келья оная твоя. Тебе батюшкой куплена. И кроме тебя, здесь бывать более некому!
— И то, правда...
За чтением «Затворной летописи» они и не заметили, как миновала ночь. В окно под потолком кельи уже проливался слабый утренний свет зимнего позднего рассвета. Не успела Евдокия положить листы в тайник, как в двери громко постучали.
— Просыпайтесь, голубки мои, — раздался лилейный голосок сестры Дорофеи. Прибыл за вами казачий десятник Андрианов. На подворье монастырском, с товарищами при рыдване с печью походной ожидает.