Я поступила в институт благородных девиц довольно поздно, когда многие уже заканчивают это ученое заведение. Матушка все жилы изорвала, чтобы накопить денег на мое обучение, а старшая сестра Саша взялась давать уроки и все жалование присылала нам. У меня была еще одна старшая сестра, Нюта, которая вышла замуж за весьма странного молодого человека...
Жениха Нюте привела сама матушка. Она посчитала, что ей пора замуж не только потому, что она достаточно созрела, а просто лишний рот, от которого необходимо было избавиться. У матушки было девятнадцать детей, из которых после холеры осталось двенадцать детей. Потеряв также и мужа, она продала городской дом и переехала в деревню, где младшие дети были предоставлены сами себе, а старшие помогали матушке в ее неустанном труде и заботах. Нютин жених выглядел довольно прилично, он был бывший военный, то ли прапорщик, то ли поручик, только его глаза бегали по сторонам, не в силах ни на чем остановиться.
Свадьба была скромной, присутствовали только соседи Воиновы, а после свадьбы молодые супруги не уехали в скромное поместье мужа Феофана Савельева, а остались в доме матери. Нюта и Феофан удалились в комнату, где вскоре послышались некие звуки. Матушка, умучившись со свадьбой, крепко спала, а я тихо подобралась ближе, чтобы послушать. Нюта тихо плакала, а Феофан Павлович говорил настойчиво и жарко. Я приоткрыла дверь, и в свете лампады увидела голого белого Феофана и Нюту в одной холщовой рубахе. Она одну руку держала на груди, другую между ног, а Феофан стоял перед ней и тыкал ей в лицо членом. Что такое «член», я давно знала, но благодаря другой сестре Саше я узнала, для чего он нужен мужчине, кроме, как писать.
В один из жарких дней под вечер мы с Сашей пошли купаться на пруд. Там уже купались деревенские парни, и мы зашли в кусты, чтобы раздеться и окунуться. Едва мы скинули платья, оставшись только в рубахах, как кусты зашуршали, и радом с нами появился один из них, видный и рослый Петя, стриженый под горшок. Он был полуголый, в портках, стоял и почесывал мускулистую грудь. Саша без стеснения, поглядывая на меня, подошла к нему и что-то зашептала ему на ухо. Петя ушел, но тут же вернулся еще с четырьмя парнями примерно его возраста, но разного телосложения. Они все по его приказу скинули портки и выставили вперед свои отростки. Они были велики и подрагивали. «Видишь, это члены!», – прошептала сестра. – «Я попросила Петю, чтобы они показали нам, как получают молофью».
— Так что, барыньки? – спросил наглый Петя. – Дрочить, или мы пойдем?
— Да-да! – ответила Саша. – Начинайте!
Петька начал первым. Он обхватил свой член и принялся теребить его, то открывая что-то гладкое и круглое на конце, то закрывая снова. Глядя на него, другие парни начали делать то же самое, и вскоре поляна в кустах наполнилась из дыханием и стонами. Раз за разом они выбрасывали в нашу сторону струи белой жидкости. «Это сперма, – тихо сказала Саша. – Одной капли достаточно, чтобы женщина понесла, забеременела, оказалась в интересном положении, или в тягостях.
Наконец все парни опростались, и их члены обвисли, вены, их опоясывавшие, исчезли, а блестящие шарики на концах членов закрылись кожицей.
— Теперь, вы, барыньки, покажите ваши пизденки! – сказал наглый Петька.
Все парни ушли, а он остался и ждал. В благодарность за увиденное Саша задрала рубаху до пояса, и яркое солнце осветило ее нежные волоски.
— А ты?
Петькин грязный палец с обгрызенным ногтем уставился на меня, и я тоже задрала свою рубаху. Мои волосы были еще гуще, чем у сестры, а Петька засмеялся:
— Ничего же не видно! Нет уж, вы ложитесь на спину, задирайте ноги, а я посмотрю!
Наши платья висели на кустах, мы сняли рубахи, постелили их на землю и легли, как сказал Петька. Почему, я до сих пор понять не могу, только это доставило мне некоторое удовольствие. Петька, жадно сопя коротким конопатым носом, сначала раздвинул щелку сестры, недовольно покачал лохматой головой и полез ко мне. Он также точно раздвинул мою щелку, что-то там потер, и мое удовольствие стало больше. Петьке я тоже понравилась, и его член тут же отвердел. Он схватил меня за ноги и вдруг обрушился на меня, а его член вошел в меня. Саша вскочила, хотела Петьку оттащить, даже царапала и тянула его за уши, но он был, словно деревянный, и не чувствовал боли. Только тогда, когда его член задергался во мне, он вскочил и убежал, вытирая ладонями окровавленную шею.
Сестра кинулась ко мне, заглянула в мою уже не щель, а дырку, и удивленно покачала головой:
— А крови нет!
Я погладила ладонью «пизденку» и посмотрела.
— Разве должна быть кровь?
— Должна. У невесты с женихом всегда идет кровь.
— Надо спросить у маменьки, всегда ли идет кровь...
— Что ты, что ты! – вскинулась Саша. – Маменька еще велит нас высечь, как дворню. Надо молиться Богу, чтобы ты не забеременела, и молчать, иначе она сдаст нас в монастырь.
На том и порешили. Ждали недели две, а потом у меня случились месячные, и сестра успокоилась, а с ней и я.
А вот Петька никак успокоиться не мог. Видимо, осознав всю тажесть своего преступления, он убежал в лес и повесился н березе. Его нашел лесник, синего, страшного, доложил маменьке, а та велела его закопать в овраге. Она объявила Петьку в розыск, и все дело кончилось ничем. Так я стала женщиной, не побывав замужем, и, втайне от остальных, гордилась этим...
Свадьба же Нюси и Феофана Петровича завершилась довольно гнусно. Он сорвал с сестры холщовую рубаху, повалил ее на постель, и несмотря на ее мольбы и крики, грубо изнасиловал, рыча, как бешеный зверь. А потом вдруг закашлялся...
Нюся потом долго плакала, вытирала щель носовым платком, а маменька была довольна, повторяя: «Вот теперь они настоящие муж и жена!».
Весной Нюся, похоже, ему надоела, и Феофан Павлович стал поглядывать на меня. К тому времени он продал свое имение, и на вырученные деньги покупал мне пряники и леденцы. Мне нравились и пряники, и леденцы, а вот Савельев нравился все меньше и меньше. Он знал французский и охотно со мной занимался чтением французской литературы. Он взял за правило читать мне книжку, держа ее одной рукой, а другая рука шарила по моему телу, заходя в сокровенные глубины. Книга в его руке дрожала все сильнее, в конце концов он срывал с себя панталоны и изливал на меня свое семя, обильное, жидкое и, как оказалось, бесплодное. У них все еще не было ребенка, и Нюся ходила пустой.
С каждым разом он становился все настойчивее, несмотря на то, что кашлял все сильнее и с кровью. Но как-то раз я оттолкнула его, швырнула в его опостылевшее лицо с лохматыми бакенбардами кулек с пряниками. Он рассвирепел, привязал меня к столу и, заголив зад, вошел в меня. Феофан долго меня мучил своим большим членом, а когда все-таки кончил, его член был все-таки окрашен кровью, хотя и немного. Теперь Савельев был у меня на крючке, правда, толку от этого было мало. Феофан слег п попросил вызвать врача.
Врач оказался его армейским сослуживцем. Он успокоил больного, дав ему опия, а потом рассказал о нем много интересного. Во-первых, у Феофана была чахотка в последней стадии, и жить ему оставалось несколько недель, во-вторых, он оказался сумасшедшим, и в-третьих, служа на Кавказе, насмерть забил какого-то горца, объявив его английским шпионом. Дело как-то удалось замять, и Савельева уволили из армии.
Новости наша семья приняла по-разному. Нюся, добрая душа, огорчилась и заплакала, хотя ее синяки от Феофана только начали проходить, я обрадовалась тому, что у меня больше не будет рубцов от веревок, а маменька восприняла с каменным спокойствием. «На все воля Божья!», – сказала она и, перекрестившись, стала готовиться к похоронам.
Феофан Павлович преставился светлым майским утром, и меня на время похорон услали к соседям Воиновым, где сестра Саша была в гувернантках. Она несказанно мне обрадовалась и огорчилась за Нюсю, которая осталась вдовой в столь молодые годы. Я ночевала у нее в комнате рядом с детской на ее широкой постели. И в первую же ночь я лишила ее девственности. Вот как это было.
Мы были сестры, а потому не стыдились друг друга, поэтому мы легли обнаженные. Как же было приятно внимать ее не мужским, грубым, а нежным женским рукам, чувствовать на своем лице ее ароматное, словно винное дыхание и ощущать ее мягкую, словно дорогой мех, шерстку между ног. Это было высшее наслаждение!
Вдруг Саша сказала:
— Ты ведь точно женщина?
При свете свечи я видела ее милое знакомое лицо в блестящими глазами, обрамленное кудряшками. Я кивнула:
— Да.
— Сделай меня женщиной, а?
Мне стало смешно.
— У меня ведь нет члена, если только пальцем?
— Зачем же пальцем, я покажу тебе одну штуку.
Она встала, невыразимо прекрасная в лунном свете, открыла ящик комода и вытащила оттуда что-то черное с ремешками, прямое на одном конце и странно изогнутое на другом.
— Это гуттаперча, – сказала она. – Она достаточно мягкая, чтобы не навредить женщине. Ты введешь этот изгиб себе, а прямую часть – мне. Чтобы это не отвалилось, привяжи его к себе ремешками. Действуй!
Несколько минут мы разбирались с креплением, я, наконец, ввела изогнутую часть себе (о, чудесное ощущение) и закрепила довольно громоздкое сооружение у себя на бедрах. А Саша подложила под задок две подушки и замерла в ожидании.
— Только сразу, настойчиво и нежно! – приказала она.
Я так и сделала, Саша охнула и закричала: «Глубже, глубже!». Я вошла на всю длину гуттаперчи, и Саша воскликнула:
— Какое чудо, я тоже женщина! Теперь шевелись!
Я задвигалась, и тоже ощутила нарастающее паслаждение, ведь гуттаперча шевелилась и во мне, только не вдоль, а поперек, и это было ново и чудесно! Когда же я почти забылась от наслаждения, в меня ударила прохладная струя!
— Это мой сюрприз! – вскрикнула сестра. – Кислое молоко так приятно!
Я замерла, а потом отвязала гуттаперчу, и мы стали лизать друг друга, наслаждаясь кисловатыми каплями, смешанными с моими выделениями.
— Когда я достигла верха удовольствия, что-то внутри меня сжалось, и кислое молоко вышло через отверстия и охладило наши раскаленные внутренности. Не правда ли, это великолепно?!
Вскоре мы заснули, а утром нас разбудила Дуняша, наша сенная девка.
— Вам письмо, барышни! – молвила она, протягивая конверт, и вдруг хихикнула, заслоняясь ладошкой. Мы все еще были обнажены, и наши волоски слиплись от уже утренних излияний. Писала наша мать. А письмо было коротко и ясно, и гласило:
— Лизанька! Я получила весточку от генерала, твоего дядюшки. Он написал, что ему удалось устроить тебе место за казенный счет институте благородных девиц. Скажи Саше, чтобы она бросила все, и начала тебя готовить по программе, которую он прислал также.
Известие, что я скоро и навсегда уеду из дому, в первую минуту меня страшно обрадовало. Но когда я пораздумала, что до осени остается еще много времени, я опять затосковала. Мысль, что в родительском доме меня всегда ожидают напасти, твердо засела в моей голове.
Я с радостью начала готовиться к приемным экзаменам. На будущее я смотрела без страха: ведь приближался день, когда я должна буду покинуть родительский кров...
В одно ясное холодное октябрьское утро я подъезжала с моей матерью к институту благородных девиц. Меня не смущали серые монастырские стены, за которыми притаились такие же серые здания. Ведь там живут мои будущие подруги, которым несть числа, и умные учителя, как Саша, которые дадут мне знания и научат жизни.
Я всегда страдала оттого, что у меня не было подруг-сверстниц, томилась своим одиночеством. Потому новая жизнь в институте мне казалась чрезвычайно заманчивой. Не успели мы еще снять с себя пальто, как в вестибюль вошла женщина с черноглазой девушкой приблизительно моих лет. Я хотела подбежать к девушке, но в эту минуту явилась дежурная классная дама. Она была толстая, пожилая, с обрюзгшим лицом и узкими, как щелки, злыми глазами. Едва ответив на приветствия, она попросила нас всех следовать за нею в приемную.
Матушка и мадам Голембиовская (так звали мать черноглазой девочки) стали извиняться за то, что привезли своих детей не к началу приема, а спустя три месяца. Они объясняли свое опоздание трудными семейными обстоятельствами и дальним расстоянием. Однако классная дама не удовлетворилась таким извинением и всю дорогу от передней до приемной не переставала ворчать на наших матерей. Однообразная ее воркотня раздавалась в огромных коридорах, как скрип немазаных колес.
Когда классная дама оставила нас одних в приемной, я захотела поболтать с новой подругой, но это не удалось мне. Девушка стояла около своей матери, то прижимаясь к ней, то хватая ее за руки, жалобно выкрикивала:
— Мама, мама!
А слезы так и лились по ее лицу.
Мать и дочь Голембиовские были очень похожи друг на друга. Обе брюнетки с большими черными глазами, бледные, худощавые, с подвижными и красивыми лицами, обе одеты в глубокий траур, то есть в черные платья, обшитые, как полагалось в то время, белыми полосами (плерезами).
Из разговора старших я поняла, что мадам Голембиовская недавно потеряла мужа. Брат ее, узнав, что она осталась без средств, предложил ей вести хозяйство в его доме и обучать иностранным языкам его детей. Для девушки же, своей племянницы Фанни, он выхлопотал стипендию и поместил ее в институт.
— Сударыня! Моя приемная не для семейных сцен. Извольте выйти с вашей дочерью в другую комнату и ждать классную даму.
Затем, повернув слегка голову в сторону моей матери, Леонтьева приготовилась ее выслушать.
Зная, что французский язык возвышал в то время в глазах общества каждого, кто им владел, матушка обратилась к начальнице по-французски.
По-видимому, она не ошиблась в своих расчетах, так как Леонтьева благосклонно кивнула головой. Впрочем, это можно было заметить только по тому, что ее высокий крахмальный чепец дрогнул на ее голове. Начальница держалась со всеми важно и торжественно. Сознание собственного величия не позволяло ей не только вступать в долгий разговор с кем бы то ни было, но даже и выслушивать что-нибудь, кроме коротких и почтительных "да" или "нет, ваше превосходительство". Поэтому беседа с моей матушкой длилась не более нескольких минут. При этом Леонтьева все время смотрела прямо перед собой, как бы поверх наших голов. Позже я узнала, что начальница никогда не смотрела в глаза своим подчиненным. Отдавая им приказания или выслушивая их, она всегда устремляла свой холодный взгляд куда-то в пространство.
Затем вновь появилась дежурная классная дама и повела нас в подвал к кастелянше. «Вы, Фани, держитесь меня», – шепнула я Голембиовской. – «Вдвоем веселее!». Заплаканная, она кивнула и снова всхлипнула.
А в подвале нас встретили две пепиньерки, девушки, закончившие институт и оставленные при нем для педагогической практики. Они нас раздели догола и повели в глубину подвала, где возле довольно странных сооружений ожидал нас, сидя на табурете, невысокий лысоватый человек в кожаном фартуке и светлой сорочке с закатанными рукавами. Пепиньерки усадили нас на эти сооружения, закрепили ремешками руки и ноги, разгородили нас ширмой и удалились, но вскоре вернулись, обе с подносами и бритвенными приборами. «Это еще зачем?». – спросила я. – «Разве мы мужчины?».
— Для того, чтобы не занести в институт нехороших насекомых, ваши интимные волосы необходимо сбрить, – охотно пояснила «моя» пепиньерка.
— А как же голову? Тоже брить?
— Голову видно, а здесь не всегда, – снова пояснила девушка и подмигнула.
Она ловко зачерпнула ладонью мыльной пены и нанесла ее на бархотку лобка. За ширмой заплакала Фанни. «Они больше не вырастут!», – промолвила она, всхлипывая. «Вырастут-вырастут!», – успокоила ее пепиньерка. – «Еще краше прежнего».
Девушка размазала пену и по губкам и принялась орудовать бритвой настолько ловко, что я ее почти не чувствовала. Затем протерла лобок и губки влажной тряпкой и важно удалилась с подносом.
Мне было странно ощущать себя снова безволосой девочкой, но большие отвислые груди, который начал ощупывать человек в фартуке, снова вернули меня в реальность. Я дернулась от наслаждения.
— Тихо-тихо! – сказал человек с большими, сильными, но осторожными руками. – Я доктор, служу здесь давно и много повидал. Я не сделаю Вам вреда.
От грудей он перешел к животу, а затем к таким беззащитным губкам. Он их раздвинул и, согнувшись, начал смотреть в глубину. Затем он выпрямился.
— Сколько раз просил снабдить меня ацетиленовой лампой, каждый раз почему-то получаю отказ.
— Я при случае попрошу содействия у своего дядюшки-генерала, скажу ему насчет лампы, – сказала я. – Только не знаю, когда с ним увижусь.
— Очень хорошо! – обрадовался доктор. – А теперь я проверю Вашу девственность.
Он ввел палец, затем два, потом три и сказал: «Ага! Придется Вас записать в особый класс». Затем сказал:
— Девушки! Мне нужен специальный прибор!
И «моя» пепиньерка принесла нечто, похожее на гуттаперчу Саши, только без загнутого конца, но с большой грушей. Он, осторожно покручивая, ввел его в меня и надавил на грушу. Что-то обожгло мое нутро, и я зашипела от боли.
— Все-все! – сказал доктор, и мне сразу стало легче. – Это для Вашей же пользы.
Пепиньерка распустила мои ремни и помогла встать на ноги. Затем стала помогать мне одеваться.
Мне выдали неуклюжее зеленое платье. Оно было с большим круглым вырезом у шеи и с короткими рукавами. На голые руки надевались белые рукавчики, подвязанные тесемками под рукавами платья. На голую шею накидывали уродливую пелеринку. Кроме того, поверх платья наделся белый передник, который застегивался сзади булавками. Пелеринка, рукавчики и передник были из грубого холста. На ноги я надела казенные грубые башмаки. Только я успела переодеться в форменное платье, как в комнату кастелянши вошла третья пепиньерка и повела меня в особый класс, в дортуар, где меня встретила мадемуазель Верховская, наша классная дама.
Кроме мадемуазель, в дортуаре были лишь две воспитанницы: толстая блондинка, и худая высокая брюнетка.
— Вот Ваши подруги, – сказала Верховцева. – Девушки, познакомьтесь, –Елизавета Ледорезова.
Верховцева грациозно удалилась к себе в комнату. «Тебе повезло!», – сказала толстая. – «В этом классе недурно кормят». Блондинка ела яблоко, и потому ее слова прозвучали невнятно. Брюнетка засмеялась. Она встала, одернула платье, но реверанс не делала, а поклонилась в пояс, одновременно отмахнув от груди правой рукой. «Тамрико Аматуни, княжна», – сказала она. – Добро пожаловать в класс». Толстушка с видимым удовольствием присела в реверансе.
— А мы купеческого роду-племени! – радостно доложила она, улыбаясь во весь рот. – Катерина Иголкина.
К ее крупным зубам кое-где прилипли кусочки яблока.
— Почему нас так мало? – спросила я первое, что пришло в голову.
— Потому что мы – особенные, – сказала грузинка. – Таких других нет.
— Ага! – кивнула купчиха. – Вот ты скольких приняла?
— Как это – приняла? – не поняла я.
— Подожди, Катя! – с досадой в голосе сказала княжна. – Ты ведь женщина?
— Д-да... – неуверенно ответила я. – Да, женщина...
— У тебя был один мужчина или несколько?
— Два, да – два!
— И сколько раз?
— Пальцев не хватит! – похвасталась я. – Один, правда, был почти мальчик.
— А меня братики вскрыли, как коробку с леденцами, – сказала Катя. – Их пятеро было. Встали в очередь, разыграли, кто первый...
— Пятеро? И только то? – засмеялась княжна. – Знаешь, Лиза, когда мой отец играл в карты, он проиграл все. Земли, дом, коня, упряжь и меня. Правда, на следующий день он все отыграл, кроме моей девственности, которой попользовался князь Гугунава, его сыновья и вся дворня. Человек, эдак триста.
— Ноль отними! – посоветовала Катерина.
— Ну, тридцать.
— Тоже немало, – сказала я. – Где уж мне...
— Ничего, наверстаешь, – обнадежила меня Катерина. – Нам еще долго учиться.
Она достала их кармана еще одно румяное яблоко.
— Хочешь откусить?
— Я бы съела чего-нибудь поосновательнее. С самого утра во рту маковой росинки не было, – пожаловалась я.
Княжна полезла в тумбочку и достала толстый кусок копченого окорока.
— На, ешь. До обеда еще долго...