Разъяснение как Ульянка дошла до такой жизни, стоит отдельного рассказа. И ведь не сама по младости лет на такое решилась, надоумили. Да не абы кто — отец Акакий из деревенской церкви. Большое сомнение есть, что был он тогда в трезвом уме, потому как сан не позволяет такие речи вести и во грех честных людей толкать.
Пошла Ульянка на исповедь в аккурат на следующий день как Прохор ее попортил. Сразу не вышло, не отпустили неотложные дела. Провизию привезли, посчитать и определить в холодную надо? Надо. Постелю барыне перетряхнуть, прибрать в комнате надо? Надо. Посмотреть, как кузнеца пороть будут тоже надо. Как тут отлучиться?
Прохор-кузнец человек простой, разговорами интригу плести не любит. Подарок какой, к примеру, ленту красную в волоса или гребешок деревянный тоже не всегда голова смикитит пожаловать. Смотрел кузнец, как девка зреет, соками наливается, смотрел-смотрел, да не совладал с искушением. Завалил ее сердечную прям в курятнике.
Ульянка девушка боголюбивая, боязненная вот и побежала каяться, не надеясь по глупости на отпущение такого великого греха. На заутрене постеснялась исповедаться, явилась в церковь среди дня, чтоб ни одной души рядом. Святой отец об это время обедать снаряжается, наливочку самолично освященную употребляет, к вечерне готовится. Увидал он молодую прихожанку в душевном расстройстве, графинчик заветный под аналой спрятал, и ручки на кресте сложил. Благообразие изображает, но укор в голосе слышно:
— Какая докука тебя привела, дите невинное? Исповедаться к вечерне приходи.
Она в ноги ему бухнулась, слезами рясу поливает, сопли об нее вытирает. Отец Акакий и растаял, подобрел и о наливочке на время позабыл, предчувствуя, что рассказ будет препикантный. Вот успокоилась Ульянка и взялась за подробное изложение, как ее во грех ввергли неодолимые обстоятельства и проклятый кузнец.
— Стою в курятнике, курам задаю, а тут он.
Замолчала Ульянка, про половые-то непотребства рассказывать стыдно. А святой отец торопит:
— Кайся, кайся, дочь моя.
— Повалил меня и шепчет что-то, рычит. И посейчас боязно.
Святой отец пуще торопит, дрожит от нетерпения:
— Кайся, кайся. Будет тебе прощение, только расскажи, чем дело кончилось. И смотри, чтоб без утайки.
— Что-то в ноги мне совал. Длинное, твердое, горячее. Целовать начал и как саданет мне промеж ног, будто саблю воткнул. Кровь ручьем-то и полилась.
Ульянка от слез поперхнулась, кашляет, Акакий по спине ее похлопал и опять за свое:
— Кайся, кайся, дочь моя.
Она от волнения к началу вернулась и повторяет:
— На солому меня повалил, целовал. Подол заворотил и ноги, ноги-то раздви-и-и-нул!
— Ах, какой, смотри-ка!
Тут Ульянка не разобралась, осуждает отец Акакий кузнеца или горячо приветствует его злодеяния. Для ясности опять повторила, без прежней решительности:
— Ноги-то раздвинул, батюшка. Лег на меня, что-то промеж ног совал, я от страха чуть из разума не вышла.
— Неразумное ты дитя, — посетовал Акакий, — ты ж об этом только что рассказала. Дальше кайся! Дальше!
— Целовал, водил там туда-сюда раз сто. Хотела сбежать, да как убежишь нанизанная да придавленная? Потом полилось из него белым. Лежали.
— Ну, а потом?
— Потом нас барыня нашла. Донесли ей, а кто не ведаю.
Отец Акакий вздохнул обреченно, прилежно осенил себя крестом.
— Принесла ее нелегкая не вовремя! И что барыня?
— Ругалась по матушке и всяко. А кузнеца после высекли.
Акакий мазнул рукой над глупой девицей, изобразив крест. Уж и не девицей, бабой. И разразился назиданием:
— Прощается тебе, нет в том греха. Если просят, дай. От тебя не убудет. В другой раз кузнец или еще кто совершит такое дело, ко мне приходи, все отпущу. Да смотри, к исповеди готовься с тщением, во всех подробностях следует обсказывать, ничего не упускать. А то ты: целовал, водил, полилось. Куда целовал, как водил? Непонятно, за что прощения просишь.
Видали какой? Рассказов ему перченых подавай с чесночком. Ни за что глупую девицу, то есть бабу с пути истинного сбивать.
Под конец, чтобы строгость проявить и урок преподать, как же без этого, батюшка сдвинул брови.
— Епитимью налагаю, сорок поклонов на паперти. Ступай.
И руку для лобызания протянул.
Ульянка ушла успокоенная, но в смятении. Получается, дай всем и каждому кто ни попроси? А как же девичья честь? Благоразумение и гордость? О гордости она слышала ранее, что это чувство недостойное и запуталась окончательно. Поразмыслив, решила, что нет в том наказе ничего страшного. Не попросят, не дам, ну а если уж дойдет до дела, придется соответствовать.
Если б узнали дворовые мужики о том разговоре, от Ульянки бы мокрого места не оставили, стерли бы ее горемычную в труху и щепки. Народец-то у нас хоть и простой, а выгоды своей не упустит. Но обошлось. Просить не просили, хотя и щипали за мягкое, но это за просьбу по трезвому разумению не сочтешь.
Прожила Ульянка в страхе и глупости целый год, потом поумнела — рассказали ей добрые бабы как оно на самом деле должно быть. Когда появился студент, она уступила ему уже совсем из других соображений. Сначала испугалась порки, потом обрадовалась пятачкам, а потом настигла ее стрела амура. Студент тот, правда плутом записным оказался, бросил ее без сожаления, увлекшись городской барышней передовых взглядов и свободных нравов. Но эта смена диспозиции ему впрок не пошла, подхватил он от той барышни гусарский насморк, и на том его карьера соблазнителя окончилась.
А Ульянка понесла и ребеночком здоровеньким разрешилась. Счастье ей настало и без студента. Барыня ее замуж выдала за лесника, а себе в услужение из деревни новую девку выписала, молодую, работящую.
Вот вам семейное счастье через глупость и невежество добытое. Разные дороги к нему, сколько людей столько и дорог.