Всё всегда кончается плохо.
Было пять утра. Ира Теряшева сидела на кухне с чашкой кофе, светя себе газовой конфоркой; обычно, когда нападала бессонница, это было самое приятное время и место в жизни, но не в этот раз.
«Была в сети вчера в 22:17«, — по-прежнему гласила Анютина страница «ВКонтакте». Телефона ее не было — у Иры вообще нет ничьих телефонов, даже мистера Федоренко; как-то не вошло в привычку. Худшая катастрофа — та, что еще не произошла, но ты уже не можешь ее предотвратить. Еще хуже — когда теоретически можешь. Но как? Ее способности к наглой театральной импровизации напрочь переставали работать, когда нужно было что-то спланировать заранее, вдобавок не представляя себе, с кем придется иметь дело. Что-то наврать охраннику на входе, который и вчера-то оглянулся вслед ей и Степанковой с каким-то недооформившимся подозрением; а потом... Кто вообще первым там появляется по утрам? Ира совершенно не разбиралась в таких житейских подробностях, и от мыслей о них сейчас впадала в оцепенение, близкое к панике. Была какая-то гложущая надежда, что все обойдется, и добавочный страх, что лихорадочные попытки всё исправить как раз и испортят всё окончательно.
Такая мелочь. Такая глупость. И такие последствия.
Степанкова, черт возьми, просыпайся. Сейчас бы хоть вместе что-то сообразили.
Хотя, конечно, трудно было разделить то, чем вчера всё закончилось, и то, что Ира с ужасом вспомнила уже посреди бессонницы, для которой и первого повода хватило. Всё всегда кончается плохо. Теперь Ира та, кого жизнь за все ее страхи и слабости нещадно прикладывает. Подстраивая всё для этого невыносимо по-дурацки, как у нормальных людей не бывает.
Мир все равно дает понять, что он не для таких, как Ира Теряшева. В нем всегда что-то подстерегает и никогда ничто не бывает простым и прямым. Ира может сколько угодно троллить обывателей на форумах, но все равно будет казаться, что эта их вера в шарлатанские снадобья и тайные энергии — что-то вроде обряда, дани богам глупости, чтобы в остальном жить довольно разумно и практично. Ира может на длинной волне вдохновения сделать одноклассницу чем-то вроде лесбийской рабыни, заняться с ней вконец неслыханными вещами, запершись в федоренковском кабинете, но в итоге Анюта ей примитивнейшим образом все вернет и уйдет страшно собой довольная, это во-первых; а во-вторых, потом посреди ночи вспомнится, что они забыли...
Всё всегда кончается плохо. Хотя Анюте, наверное, кажется, что у них теперь отношения. И, наверное, так и будет: Ира теперь себя ясно ощущала в той же ситуации, которую растолковывала Анюте вчера. Некуда деться. Шоу должно продолжаться, или останется только зарыться в подушку и выть. Неплохое в общем-то шоу, против которого Ира ничего не имела, кроме оставшегося осадка, за который винить можно было, наверное, только себя. С ее замашками надо и уметь проигрывать. Научиться попросту думать лучше о людях.
Это может и не понадобиться, если все кончится совсем плохо прямо сегодня. Хуже всего, что проблемы будут у мистера Федоренко — единственного, наверное, человека, о котором она думала безоговорочно хорошо. И (хотя трудно предположить, что Анюту вычислят) у единственной, о ком ей ничего плохого больше не хотелось думать всерьез. По меньшей мере так, как не хочется думать о недостатках вещи, когда она стала твоей.
«Была в сети вчера в 22: 17», — равнодушничал телефон.
Забавно, на самом-то деле Анюты не в чате не хватает, чтобы лихорадочно вместе соображать, можно ли еще что-то исправить. Ее не хватает здесь, на темной кухне, у ног, чтобы делала то, для чего нужна, желательно молча. Тогда Ира и без ее помощи что-нибудь бы придумала.
Обидно было за тот момент. Тот момент. За то, что он погребен под таким ворохом немедленно навалившихся гадостей. Момент, когда Анюта дорезвилась до того, что стукнула по лицу — и как спонтанно, без театральности тех пощечин и шлепков, Ира схватила ее за волосы — думала, выдерет клок — и...
И ничего. И темной вспышкой чего-то настоящего среди этого балагана — то ощущение, когда девочка с раздражающе наивным лицом, вся в прыщиках и совершенно голая, действительно очень тебя боится.
Я Иштар и... нет, нахуй Венеру. Рога. Вавилон. Та древность, когда у статуй был вид корявый и угрожающий. Я Иштар, а ты смертная голая девочка. Так со мной нельзя.
Как хорошо-то, блядь, как бесстыдно-бессовестно хорошо. Никакой указкой из тебя этого не добудешь. Тебе слишком нравится. Тинэйджерки за развратом, веселуха как в ебаном пионерлагере. В прошлые разы, в астартиновую эпоху, и то было больше на что-то похоже.
Все, что дальше, Ира проделала нарочито медленно и внимательно. Испуганный вид с Анюты быстро слетел — но она ничего больше не сказала, пока укладывалась на стол, а потом уже и не могла говорить. Первый раз это было без ее болтовни, вынуждавшей Иру оставаться в роли, держать наготове собственное острое слово, когда хотелось, черт возьми, тишины, без которой никакое удовольствие невозможно.
Ире так не хватало в жизни спокойствия, что сексуальная недовлетворенность была на этом фоне делом десятым. Что это за жизнь, когда любишь школу, потому что там кричат не на тебя. А ты еще за каким-то хреном в медики подаешься, трусиха.
Хотелось-то на самом деле во ВГИК. Но тут веры в свои способности не было ни малейшей.
Не торопись, не набивай себе шишки рано, сказала тогда мама. В Москве обоснуешься — разберешься. Вот такая мама — сотни других ввернули бы «да куда тебе» или сочли за предательство семейного ремесла. Но спустя пять минут она уже снова на Иру за что-то кричала.
Это у нее настоящее, мрачно думала тогда Ира. Ругань — от души. А чуткость к Ириным опасениям — профессиональная, педиатрическая, только и всего. По крайней мере так выходило, если судить по себе. Ну правда же, доброты в Ире ни на ломаный грош. Просто выплескивать свою натуру было не на кого — всю жизнь до нынешнего вторника.
Всю жизнь, которая сегодня может перекорежиться.
Но хоть момент того стоил — пускай и воспоминание о нем испортилось. Достаточно знать, что он был. Момент, когда Иру Теряшеву, кажется, впервые кто-то разгадал и принял какой есть, больше того: захотел — за то единственное, чем она могла поделиться по-настоящему. Не за скрытно-высокомерную непростоту, не за изобретательное нахальство — это были лишь усвоенные законы жанра. За ее фамильную, ведьминскую, древнюю с рогами злость.
И дать взамен, помимо всего того, о чем трудно думать — спокойствие.
*
Сначала Теряха просто уселась и сидела.
Идеальная женская фигура — штука все равно кое-что весящая, когда под ней лежишь. Особенно на жестком столе, подставляя сальное рыльце. Разве что Теряхины физкультурные штаны под затылком, но это опять забота о чистоте федоренковского кабинета, поэтому даже в какую-никакую подушку не сложены, а наоборот, чтоб уж если текло, то на них, а не на стол. О чем только Теряха думает, не перестает думать, даже когда голая, послушная, обманутая и все равно позволившая оттрахать себя указкой Анюта еще и дает повод по-честному ее наказать, что всяко должно быть приятнее, чем просто брать нахальством.
А сама-то Анюта о чем думает? Странно, навязчиво и не к месту, вспоминается фраза «ноги из ушей», когда шумит в ушах, зажатых Теряхиными ляжками. Ужасно чешется кончик носа, до которого достает Теряхина одичалая шерсть, залезает в ноздри немного, — не то, вот не идет ей ни к фигуре, ни к повадкам, а желание почесаться или чихнуть только отвлекает от этого нового, тяжелого, невероятно мокрого принадлежания Теряхе всем ртом, до самого подбородка, так что ощущение какое-то авральное, боязно высовывать язычок, когда то и дело с глубоким, унизительно-телесным звуком сглатываешь собственную слюну и натекшее Теряхино. Какое тут еще нос чесать — да и чем, когда Теряха, отставив руки назад, прижимает ими твои предплечья.
Анюта лежала не шевелясь — интересно смотрятся, наверное, две совершенно застывшие девушки на учительском столе, одна под другой; только капля медленно и щекотно стекает с краешка Анютиной губы и дальше по щеке. Не слеза. Не содержит астартина. Просто ты нра-а-авишься Теряхе, хотя бы настолько, чтобы на нее садиться. Садистски нравишься. В другое время это была бы шутка, наверное. Сейчас — какой-то лишний, мучительный мусор в голове, как те ноги из ушей. Даже и забываешь, что участвуешь в чем-то сексуальном. Просто она спасла тебя — так или иначе, не до деталей, когда все так красиво упрощается — от раздевалочных издевок, издевалочных раздёвок, раздевок, раздевиц (что ж это такое, в кисду, со словами творится-то), но спасла для собственного пользования, вот и вся история.
Тут не астартин, а наоборот — из Анюты надо что-то такое выпустить. То, что заставило тогда сжать губы и чуть не подавиться Васиным удовольствием, из никогда не сосавшей девочки, что, краснея, рискованно кокетничала с самодовольными сантиметрами мальчика, слишком уж мускулистого, улыбчивого и с этой прядью волос, сил нет, так бы и съела всего, — стать сразу девочкой, которой кончили в рот, а на следующей неделе бросили; то, что еще подзуживало мысленно разделить Авилову, комсомольскую кобылу, и ненавидеть только до пояса, а ниже — возможны варианты. Что, разве понравилось бы, если бы сейчас Авилова так на ней сидела?
Вообще-то да. Ну или по крайней мере думать об этом нравилось. Да давайте их всех сюда — толпящихся, матерящихся, потеющих, все эти лифчики и трусы на кафельном фоне — та картинка, за которую хочется уцепиться сейчас и выкарабкаться к удовольствию от процесса. В переносном смысле, конечно: выкарабкиваться из-под Теряхиных бедер было совершенно не к спеху. Жестко, тяжело, мокро, течет уже по обеим щекам, а в ушах тугой гул — но все это нужно принять полностью, а вот потом-то будет слегка по-другому.
Кафель, лифчики, трусы — и ноги, ноги. Картинка становилась все ярче и навязчивей, вытесняя из головы все эти словесные кривляния. Какое «из ушей», ноги — они от пизды, вроде той, что тебе к губам притиснулась. Допустим, вот узнаёт раздевалка про них с Теряхой. И допустим, физрук исчезает — терпит кораблекрушение, попадает в плен, и полтора часа можно не выходить из раздевалки, куда никто не заглянет. Вообще все можно.
Окружили бы, стали по очереди наваливаться своими кобыльими задами, сначала Авилова, за ней еще очередь, бритые и небритые, до распоследней Белявской по прозвищу «Хоббит», — хлопаться на мокрое от предшественниц лицо, хлюпать, таскать за волосы всерьез, как только что Теряха, стонать, выделываясь, подчеркивая, как им хорошо и как это важно, что им хорошо. У Анюты текло бы уже по шее, на плечи, грудь, одна капля докатилась бы до пупка, как тогда сперма Виткова, любителя между сисек, но что один Витков, когда плющится о лицо седьмая, восьмая пизда, можно не лизать, просто дать им дрочить о губы и подбородок, только ведь Авиловой и следующим пяти намывала клитор, как сучка, еще рассердятся, чем они хуже, кого ебет твоя усталость. Все немного разные на вкус, все смешиваются на тебе в одно, — такая концентрация пола «ебу Степанкову», что смотри, втечет между ног — залетишь, придешь брюхатая на выпускной, и каждая будет знать, что это от нее тоже. Говорили бы, что так даже прикольнее, чем Степанкова в виде большого прыща; и что, наверное, интересный экспириенс будет опять всем попользоваться ее ртом, пока она будет рожать.
Давай, Терях, не сиди, делай уже что-нибудь, а то вон какие пошли завихрения.
Но нет, не ваша я, комсомолочки. Все хорошо, Теряха не психанула совсем, хотя лицо было у нее — щас ведь убьет, но вышло как я ее и просила, и теперь так безопасно, уютно-мокро воображать себе, чего вы со мной никогда не сделаете. Степанкова не лопнет. Она, если доведете, плюнет вам в рожи слизью Теряшевой.
Интересно, если сюда сейчас ворвется техничка, станет ли Теряха Анюту героически защищать? Ну, единственным возможным способом: продолжать сидеть на ней и не поддаваться ни на какие угрозы. Не даст выяснить, кто такая, скроет ее личико пиздой потомственной богини... черт, даже хочется техничку сюда. Кстати, не забыть бы гондон с пола подобрать.
Сначала Теряха просто уселась и сидела.
Затем, пару раз двинув бедрами, тут же кончила.
— Ну ты прям как мальчик-девственник, — придирчиво сказала Анюта, заложив руки за голову и переводя дыхание, пока Теряха возвышалась над ней, приподнявшись на колени. — Еще хорошо, что тебе перезаряжаться не надо.
Опять как-то не так все вышло. Хотя, конечно, даже этот недолгий, но настоящий стыдный восторг под скользко утюжащей тяжестью женского удовольствия стоил всех мысленных измен, которым она только что предавалась. Вперед — и исчесавшимся носом наконец-то тычешься прямо в мокрое, назад — Теряхины ягодицы пружинисто жмут твою грудь; и еще вперед, и еще назад, и еще, и Терях, пожалуйста, я живой человек, не ломай мне шею, не топи в астартине, мне Калинников милосерднее в рот кончал, меня вся воображаемая раздевалка сейчас не настолько без любви пидарасила... ффух, всё. Было милое чувство принесенной пользы в том, что онемевшие губы немного не слушались, и неудобно было течь прямо на федоренковский стол, но, кажется, уже поздно.
Только теперь Анюта могла как следует рассмотреть то, чему прислуживала последние дни. Ух как волосато, розово и мокро. Еще одна посторонняя мысль: когда сидишь на дереве, высоко не кажется, а потом слезешь, снизу смотришь и думаешь — вон аж куда забралась. Теряха, наверное, по деревьям лазать не умеет.
— Чуть об твой нос не... это самое, — сказала Теряха, как будто осекшись.
Мокрый нос, да. Мокрое все, вернувшееся ощущение собственной несвежести. Ну да чем грязней и телесней теперь, тем будет во всех отношениях восхитительней. Не спугнуть, ни в коем случае не спугнуть. Вылезти из-под нее, спрыгнуть со стола, начать перемещаться, как бы ожидая, что она еще что-нибудь скажет.
Ничего она не скажет, у нее сейчас понятно что в голове.
— Помнишь, — сказала Анюта, когда молчание стало уже явно неловким, — ты говорила, что я не должна получать удовольствия?
— Это было позавчера, я была юна и наивна, — отозвалась Теряха, не оборачиваясь.
— А вот нет, ты была очень права, — сказала Анюта, присаживаясь обратно на стол. — Я ж начну получать удовольствие — я ж не отпущу.
Одну ногу между ее, руки на
плечи, еще немного физической силы.
Здравствуй.
— Ты охуела, но ладно, у меня хорошее настроение, — пробормотала Теряха. — Курить вредно. Не начинай.
— Я знала, я знала, — Анюта попыталась хихикнуть, но вышел стон. Мохнатость чувствовалась в привычном месте, как с мальчиком, всегда от этого киска (киска, вот!) казалась нежной-нежной, — как мокро, и как странно опять замечать, что у тебя бедра крупнее, когда они косо привалились к Теряхиным и как-то неподобающе бойко ходят для девочки, у которой все лицо в Теряхином злом удовольствии.
Но в том-то и суть сейчас. Это с мальчиками все просто. Их травмирует мысль, как вообще может нравиться, когда тебя ебут, так что это даже галантно — беречь их психику, внушая, что они делают что-то эгоистичное, мерзкое и очень перед тобой виноваты. Ну, кроме тех, которые выдаются раз-два за жизнь.
Интересно, что за мальчик нужен, чтобы ебать Теряху с какой-то пользой для человечества? Вроде Евгень Витальича? Не, умные и ебанутые друг друга портят. Кто-то такой, кому врать бесполезно, а хамить опасно. Следователь угрозыска, например. Когда Теряха будет в морге работать, ибо где ж еще.
— Расскажи про девочек, — сказала Анюта.
— Что про девочек?
— Сложное которое. Что представляешь.
— А. Ну... — Теряха закрыла глаза, заговорила быстро и вяло, как под каким-то гипнозом, и что-то ответно гипнотическое было в том, чтобы смотреть, как ее грудь под расстегнутой синей формой быстро, невпопад ритму их сплетенных ног поднимается и опускается. — Ну вот сегодня. Они же послушные такие. Физра — это ж доминирование. Согнали их в одну каморку, а они там суетятся, стягивают с себя всё, пытаются в лифчиках-трусиках делать независимый вид, потом бегают, прыгают за каким-то хером через эту бандуру, их отпускают, обратно лифчики-трусики... Я не знаю, что я с ними хочу. Я хочу себе таких. Такие живые куклы, для которых охуенно важно, что ты с ними играешь.
Какой другой взгляд на ту же раздевалку. Как я правильно выбрала.
— Найдется что с ними делать. Мы спустимся с гор и медленно покроем все стадо.
— Бля, девочка Аня. — Теряха запрокинула голову, отставила руки назад и стала толкать бедрами сильнее. — Трется пиздой и рассказывает анекдоты. Оставь себе прыщи, они делают тебя личностью.
— Блядевочка Аня. — Анекдоты и каламбуры; этот как будто опоздал на общее собрание. — Я не очень охуела тем же ртом тебя в шею целовать? Вот, прошу разрешения.
Могла бы совсем охуеть и не в шею, но зачем убеждаться в том, что Теряха целоваться не умеет. И вообще это коварство, учитывая, что будет дальше.
— Ань, если ты это сделаешь еще и молча, я... бля, придумай от меня себе хороших слов, короче.
Где в шею, там и в грудь. От половозрелой особи слышу. Синее физкультурное, пожалуй, нафиг. Ой, Теряхины плечики — лесбиянство почище ее животика. Только вот на полном скаку, как выяснилось, не особенно-то понежничаешь. Вообще заниматься этой косоугольной, кобыльей любовью оказалось на первый раз сложнее, чем Анюта себе представляла, но когда она оторвалась наконец от Теряхиных заостренных сосков и стала опять жать снизу, Теряха уже как будто пообвыклась и начала возвращать себе свое обычное главенство. Теперь казалось, будто это и не сама Анюта затеяла, а начавшееся с того шлепка по трусикам теперь достигает горячего, мокрого, пульсирующего финала. Анюта прилегла на локти, — едва хватало места, волосы свесились с края стола вниз, но так стало гораздо удобнее; можно было совсем раздвинуть ноги и уже ни за что не отвечать. Теряха опять забралась как-то верхом, чуть ли не подскакивала, — Анюта не только пугалась собственных слишком громких стонов, но и опасалась, что останутся синяки. Непотребнейшее хлюпанье женского о женское, мохнатому о голенькое, и с какой-то словно щенячьей радостью трясшиеся Теряхины груди — все это совершенно порнографически противоречило ее изящной фигуре и сладко-томному выражению на лице, делавшему ее красивее.
Мы две миловидные, остроумные и смелые девчонки; мы грязно ебемся, немного вспотели и все еще друг друга ненавидим; у одной из нас прыщи, а у другой комплексы, но вместе мы почему-то так охуительны, что даже жалко прятаться. Такова, как говорил кто-то, реальность ситуации.
И теперь, когда не беспокоило больше то, как неуклюже девочка Аня, при ее-то коварных замыслах, трется пиздой (киской!!), она радовалась, что у Теряхи — после той судороги в ступне, после этого оргазма от одного сидения на Анютином личике — впервые за вечер что-то даже получается. И Анюта поймала ту мысль, ту нужную картинку внутри, с которой любой секс становился обещанием того самого-самого, что когда-нибудь у нее случится с мужчиной мечты, после чего уже спокойно можно будет рожать детей, варить борщ, ругаться из-за штор и заводить любовников, просто чтоб были. И иногда любовниц.
Она думала о том, что здесь и сейчас, на этом столе, на ней, начинает у Теряхи появляться та приятная женская ловкость во владении собственным телом, которой Анюта могла уже, нарываясь на «шлюху», похвастаться — и все правильные, уверенные, греховно-гладкие движения бедер, которые Теряха в жизни совершит, на девочке ли, под мальчиком, об собственную руку под мечты о чем-то уже хорошо знакомом ей, — будут восходить, прослеживаться назад к тому, что она делает прямо сейчас. Еще скорее злобно, чем похотливо — но что-то уже пробивается, как-то девочка Ира уже немного развращена, и было бы неплохо отпустить ее в Москву умеющей что-то большее, чем...
Чем хватать за грудь, видя, что ты кончаешь. Больно, сука, хватать, сука, сука завравшаяся беспомощная, влюблюсь — все равно буду ненавидеть. Каждая помойная кошка тоже богиня, если присмотреться. Нахрена, сука, я тогда присмотрелась? Я же почти боюсь делать то, что сейчас должна буду. Еще уйдешь.
Теряха, верная себе, продолжала грубо надавливать бедрами, не обращая никакого внимания на то, что Анюта пыталась отдышаться, вяло тянулась обнять, немного морщилась — уже слишком много ощущений, хочу на ручки, прежде чем за всё тебе отомщу.
— Ир, отпусти, я щас сдохну, — попросила Анюта страстным голосом.
— Твой был каприз. Ладно, иди три сиськами доску, — сказала Теряха, слезая.
Это уже не казалось Анюте стремным извратом после откровений о раздевалке и живых куклах. Даже стало понятно, как она это видит: раз Анюта прыгала через козла, как в хлам удоминированная древняя кретинка, то теперь и для Теряхи должна сделать что-нибудь тупое и телесное. Логика из разряда «надела мини-юбку — спровоцировала», но ладно, сейчас это правильно подействует, надо перестать нервничать и немного разозлиться. Все хорошо придумано. Все правильно сделано. Осталась легкая часть.
Как-то даже неприятнее самого процесса оказалось то, что с доски ничего особенно не стиралось — почерк мистера Федоренко только бледнел, оседая на примятой груди меловой пылью. Теряха пристроилась сзади, притянула к себе Анютины бедра (тереть стало еще неудобнее) и мокро-мохнато чесалась о ягодицу, отчего и Анютино желание, потихоньку бледневшее, как эти английские слова на доске, стало опять подбираться.
— Мешаешь, — певуче-привередливо сказала Анюта.
— Нравишься, — холодно мурлыкнула Теряха,
— Поцелуй, — сказала Анюта, хмыкнув.
— Умойся.
Гигиена fоrеvеr. У раковины с холодной водой, где смачивали тряпку для доски, пришлось встать в совсем приглашающей позе, и Теряха, опять возникшая сзади, дочесалась наконец до своего второго оргазма, кружа бедрами и задевая иногда нежное. Анюта старалась не обращать внимания, смыла холодной водой с лица Теряхино предыдущее, фыркая и вздрагивая, прополоскала рот («астартиновая шлюха» — как давно это было, будто прошлой осенью). Надо бы и грудь отмыть от английских слов, но холодной что-то не тянет. Теряха на этот раз не стала ее ни за что хватать, даже не шлепнула потом по заднице (может быть, она и это считает «тупым мещанством»); кажется, она тоже на самом деле пресытилась, а это у нее что-то вроде курильщицкой жадности: всё до конца, до фильтра, зажигая один оргазм от другого. Жизнь ты прогуливаешь, а не физру.
С какой-то прытью, отдающей смущением, Теряха оказалась уже в джинсах и лифчике, пока Анюта стояла у вороха своей одежды на парте, неуверенная, к чему приступать.
— Трусы хоть надень, — сказала Теряха. — Для романтики. И вот еще надень, чего мелом пачкаться, — она бросила Анюте свой синий физкультурный верх. — Мне уже не понадобится.
— Совсем никогда? А зачеты?
— А, да. Ну хули, приду в бикини.
Синее было маловато, и Анюта застегнула молнию только до середины. Она была очень осторожна. Вышло ласково, длинными движениями, словно они до этого долго, робко держались за ручки на скамеечке. Надеюсь, она хоть это раньше делала, подумала Анюта, потому что такого даже Теряха не заслужила — холодным языком, с как бы полустертым привкусом ее самой, когда первый поцелуй у всех, наверно, совсем не то, что представлялось.
— Придумала от меня хорошие слова? — прошептала Теряха.
— Н-не-а.
— Я тогда еще подумаю. — Теряха выскользнула из объятий и опять принялась расторопничать — достала какой-то флакон из рюкзака и набрызгала на свои физкультурные штаны. Запахло горьковатой больничной чистотой. Елки-палки, она этим собирается протирать федоренковский стол — да, мы на него текли как
совсем охуевшие, но... но елки-палки. Над ней же издеваться когда-нибудь будут хуже, чем... Впрочем, какой-нибудь профессор, умный и ебанутый по-федоренковски, непременно похвалит. И этого будет достаточно.
Хватит. Своих прыщей достаточно, чтобы еще за тебя переживать. Можно подождать до улицы — но мало ли, будет еще сцена на людях. А тут как раз в тему.
— Блин! — воскликнула Анюта, для порядка тоже полуодевшись, и картинно схватилась за голову. — Что ж мы сделали.
— Что, теперь вдруг в тебе проснулись традиционные эти самые? — отозвалась натиравшая стол Теряха, не поднимая головы.
— Да нет. Мозги проснулись. Я реально не думала об этом как о сексе, протупила, а мне в последний раз сказали как-то ни то ни се...
Теряха повернулась. Насторожилась.
— Я ж это... — продолжала Анюта, — ну, может, оно и не передается так, не знаю, я не врач. Хотя фигня — конечно, передается. Ну, будешь зато знать, как со шлюшками всякими связываться.
Анюта гордилась собой. Все это время ей удавалось мысль о простой женской мести отложить в сторону, всецело предаться удовольствию, обожать Теряху и отдавать себя ей совершенно искренне, и если все сложится — не в последний раз, это во-первых. Ничто из этого не заставило ее передумать, простить окончательно — это во-вторых.
И как она угадала, что Теряха не будет в ярости. Бледная будет Теряха, с таким лицом, будто сейчас ее прямо из кабинета поведут расстреливать; вытащит из рюкзака пачку сигарет (пугающую ИМПОТЕНЦИЕЙ, что было как-то особенно колоритно), повертит в руках и положит все-таки обратно, а потом сядет как есть, в лифчике и джинсах, на край первой парты и скажет:
— Ты хоть представляешь, что мне придется вытерпеть?
— Ничего такого, чего мне не пришлось. И ничего, живая.
— Ага, блядь, ничего, — сказала Теряха, обхватывая себя за плечи. — У мамы двоюродная сестра в КВД работает. Это будет незабываемо — объяснять собственной тете, как тебя наградили, не сорвав целку. Ладно, без паники. Может, сама как-нибудь. Скажешь хоть, что я от тебя подцепила?
Елки-палки. Анюта давно поняла, разумеется, но когда слышишь от нее самой, все равно что-то неощутимо меняется, и смотришь слегка по-другому.
Вот и все, один-один, подумала Анюта — и вся нервозность улетучилась, и стало совсем хорошо. Причем один-один в мою пользу. Одно дело — повестись на что-то заумное, особенно когда чьим-то знаниям доверяешь, а у самой беда, другое дело — купиться на такую чушь, и вдобавок потому, что об Анюте была с ходу готова поверить в такую чушь.
— Кискотин, — сказала она, победоносно лыбясь.
— Что?
— Кискотин ты подцепила. Ну или кискород, не знаю, я не врач. Это по-любому не лечится. Короче, теперь у тебя никакая не пизда, а тоже киска, и я ее всегда буду так называть, как бы тебя от этого ни корежило.
Теряха подошла ближе. Анюта героически продолжала лыбиться, готовясь получить самую большую пощечину из всех, самую большую в жизни, самую большую в мире, — или сразу кулаком, и не так, как сама, а по-настоящему; но Теряха только махнула рукой: «Не смешно. Хотя нет, смешно. Ха-ха», — и вжикнула молнией на синем, которое при Анютином размере груди оказалось еще теснее.
— Ну или буду, пока не побреешь, — добавила Анюта примирительно.
Что-то еще надо было не забыть убрать... а, пофиг. Уж по крайней мере тут на Теряхину тщательность можно положиться.
*
Осторожный Евгений Витальевич — ни на минуту не питавший иллюзии, будто двум старшеклассницам с их трогательными экспериментами можно сколько-нибудь доверять, что касается заметания следов и устранения последствий — на следующий день пришел в школу рано, очень рано, невыспавшийся и печально-злой. Обогнав толстую техничку на повороте лестницы, он отпер кабинет — и скорее даже обрадовался, немедля найдя на полу свидетельство совершенно нелепой рассеянности. Он усмехнулся, вспомнив анекдот про Мальвину и занозы, и подивился тому, как сейчас одна его собственная небольшая причуда придется донельзя кстати.
Женя Федоренко еще с ранних лет был осторожным человеком — но, по правде сказать, заключалось это в том, чтобы искать всё новые и всё более серьезные поводы проявлять осторожность. Поэтому, например, он никогда в детстве не бросал из окна презервативы, налив туда воды. Зато в морисо-торезовской юности принципиально кидал за окно использованные; и всегда этак вдаль, вкось, вбок, с отрицательной поправкой на ветер, чтобы нельзя было даже примерно определить, из какого вылетело окна.
А через некоторое время, когда отгремела техничка и уже начало светать, он увидел в окно, как к школе подходит Ира вместе с... ну надо же. («Никогда бы не подумал» здесь звучит фальшиво: вся настоящая жизнь у людей состоит из того, что про них никогда не подумаешь.)
По виду их, по одной похоронной походке было ясно: вспомнили. Даже жалко, что уже выкинул, и что в тридцать два года, работая в школе, поздно начинать бросаться наполненными водой.