— Ффух. Славно порезвились.
— Да.
— По кружке пива?
— Это не грех.
— Точно.
Двое вышли, отдуваясь, из боулинг-клуба, и направились к ближайшему ларьку, которыми обросли, как цветными грибами, окрестности канатки.
Вокруг клубился ватный туман. Странное сочетание многолюдия и тишины, всегда удивляющее на Ай-Петри, навевало меланхолию. Присев под тентом, они получили свое «Чернігівське» и молча смаковали его, глядя в голубую бездну, зиявшую под ногами.
Оба они были полны сил, хоть и не первой молодости: одному было за тридцать, другой казался старше лет на пять или больше.
— Ну? За знакомство? — наконец спросил тот, который был младше.
— Ага.
Они лениво чокнулись.
— Прямо здесь обосновался?
— Да, в «Золотом Муфлоне».
— И я. «Дети гор», третья хата от «Муфлона». Офигительное место.
— Ага. Жена затащила. Хочу, говорит, снова в горы.
— Женат, значит?
— Стало быть, да. А ты холостяк, судя по вопросу?
— Да как тебе сказать...
— Как есть, так и говори.
— Ну... Не фартит мне, честно говоря, в этом деле.
— Чего? Такой сочный мужик, прости за правду...
— Сочный-то сочный, но, видно, сок мой им не того. Вечно в какие-то истории вляпываюсь. То в замужнюю влюбился, то бросила меня одна, то виртуальные романы...
— Виртуальные? Это как?
— Ооо. Это как вживую, только круче. Потому что в фантазии. И потрогать нельзя, и впечатлений столько, что лопаешься, блин, то ли от счастья, то ли от хрен знает чего...
— Да. Живописно описал.
— А ты что, не? Ну, понятно, ты человек семейный, тебе не до того... Где, кстати, супруга?
— Катается с Шунькой на верблюде. Шунька — это отпрыск мой, четыре года. Через полчасика должны быть... Так что, говоришь, круче, чем вживую?
— Смотря с какой стороны посмотреть. Тут не все так просто. Понимаешь, женщины — это ведь страшное западло.
— Понимаю.
— Да погоди ты!... Дай закончить. У нас равенство полов, так? Мы общаемся с женщинами, каждую минуту видим их, какие они все из себя — с фигурами, с талиями, с сиськами... Должны с ними вести себя корректно, прилично, как с членами общества, блин. Иногда они оказываются слишком близко, иногда приходится их трогать, или даже чмокать, или даже обнимать, если ты в хорошей компании и не лох... И при этом надо делать вид, будто ты в упор не сечешь, что женщина вся, с ног до головы, каждым своим сантиметром, каждым поворотом тела, каждой интонацией своего голоса кричит о сексе. Кричит — а сама не сознает. Или сознает. Или и сознает, и не сознает одновременно, хрен их знает, что у них там внутри... И надо делать вид, что ты весь такой культурный, воспитанный, что ты ловишь ее внешнюю волну, а не внутреннюю, главную, которая орет: раздень меня, тискай, облизывай, обнимай — и трахай, трахай, трахай!..
— Ну, и причем тут виртуал?
— Ооо. Виртуал тут притом, что там ты можешь подойти к женщине с другой стороны. Из зазеркалья. Там тоже есть свои условности, но они не такие крепкие, как в реале. Сквозь них намного легче пробиться к женскому естеству. Прорыть ход вовнутрь. Прикосновение — реальное прикосновение к женщине, я имею в виду — требует намного больше усилий по взлому условностей, чем откровенность в сети, понимаешь? А откровенность в сети позволяет трогать не за сиськи, а прямо за сердце. Оттуда и к сиськам ближе, кстати, и это уже будет возврат, а не прорыв... Одно только «но»...
— Ты Их Не Видишь.
— Точно. Или если вижу, то только в мониторе. Но зато... Представь себе: молоденькая, девятнадцать лет, свежая, как булка с пылу с жару... Катается на качелях. В ушах музыка, и внутри музыка, и во всем теле, и во всем мире... Катается, смотрит на небо, щечки как гранаты... от ветра и музыки...
— И что?
— Ничего. Расскажу тебе одну историю. Жила-была прекрасная принцесса. Ничего в ней особенного не было: одевалась обыкновенно, сиськи не выпячивала, из головы косичка росла... Кроме двух вещей: во-первых, она невозможно красивая. До скулежа. У нее такое личико, что не надо ни помады, ни всех этих хреней-теней. Ну, и во-вторых, она так помешана на странствиях и путешествиях, на всяких далеких и близких краях, так знает географию, историю и прочие науки, что непонятно, откуда столько знаний в такой красивой голове.
Представил? А теперь представь, что ты никогда ее не видел — только фото. И что вы общаетесь так тесно, что она однажды снялась для тебя голенькой, чтобы ты объективно, по-мужски заценил ее фигуру, а ты объективно, по-мужски заценил, и вы несколько дней говорили о ее сиськах и бедрах так, будто это самые обыкновенные вещи на свете. И ты дрочил за компом, как задрот, и знал, что она тоже дрочит, хоть и не говорит об этом.
Познакомились вы случайно, и уже через пару недель ты не выкисаешь из сети, забиваешь на работу, на друзей, на футбол, и знаешь, что с ней — все то же самое. А потом происходит вот что. К одному крутому и, заметь, относительно не старому директору приводят нашу принцессу:
— Возьми ее к себе в контору.
— Нет, — говорит крутой директор, — вы что, забыли, что я никогда не беру девочек, тем более недоучек? Девочка и туризм — две вещи несовместные. Туризм — мужское занятие, а девочка пусть вышивает крестиком.
— Но, господин крутой директор, — говорят ему, — так-то оно так, но у этой девочки есть одно неоспоримое достоинство: ее папа — спонсор нашего вуза, а наш вуз дружит с вашей конторой.
— Тем более, — орет крутой директор, — искусство не продается!
— Так-то оно так, но хотя бы послушайте ее...
— Не буду даже и тратить время!
Уламывали его, уламывали... уломали. Входит такая лапочка с косичками, с бантом — догадалась же одеться, чудо-юдо.
— Какая лапочка с бантиком, — говорит директор. — Что ты нам расскажешь? Как Волга впадает в Тихий океан?
Лапочка раскрывает рот и зафигачивает столько умных слов, что у директора отпадает челюсть. Когда он подбирает ее — говорит:
— Только, чтобы жизнь не испортила этот редкостный талант, а вовсе не ради ее папаши, я делаю исключение и беру ее к себе в контору.
Так она оказывается у него — единственная девочка среди чертовой кучи мальчиков, вьюношей и дядей. Проходит неделя — и директор забивает на них на всех ради лапочки с бантом. Дяди вначале ее клеят по-черному, а она стесняется, не знает, как быть, и все вываливает тебе. Ты делишься опытом, говоришь, чтобы не разменивалась, держала их в строгости, тогда больше любить будут.
Ну, то ли она переборщила, то ли директор про них совсем забыл, но очень скоро они ее приревновали и стали гнобить. Стебут ее, гадости говорят, намеки всякие пошлые. Что поделать — коллектив.
А директор, как на грех, хоть и сидит с ней, просвещает — а все грызет ее за то, что она не мальчик.
— Это тебе не дамские сопли, бантики в слезах, — говорит ей чуть ли не через раз. Она, естественно, плачет — не при нем, сама.
— Он просто играет с тобой в такую игру. Это такой педагогический прием, — говоришь ты ей. — Если бы он так думал — не висел бы над тобой, как над цяцей.
— Нет, он думает, что я бездарь. Он думает, что все женщины ущербны.
— Может, он просто голубой?
— Нет, он в самом деле так думает, — ревет она, и ты снова и снова утешаешь ее вместо того, чтобы ужинать, спать и работать.
Скоро вся ее жизнь — и, соответственно, твоя тоже — становится имени директора-сексиста. Она говорит и думает только о нем — и ты, соответственно, тоже. А тот чем дальше, тем сексистее. Поручил ей лазить по канализациям, по подземным ходам и катакомбам, чтобы развить в ней мужественность, и проел все нервы бантиками.
— Нет, — говорит он ей однажды, — пока ты не попробуешь на своей шкуре, что такое быть мужиком, ты не прочувствуешь дух нашего дела. Ты выросла папенькиной дочкой, каталась как сыр в масле. А слабо пойти в горы, как Манфред?
— Не слабо, — кричит она ему.
— Ой-ей-ей, — говорит он. — Только там бантики не катят. И губки красить нечем. Там все по-простому: тут тропа, а там пропасть. Боишься?
— Нет!
— Тогда жду завтра в полном обмундировании. Рюкзак тебе сам соберу, а то наберешь бантиков.
Уехали.
Четыре дня — ни ответа, ни привета.
У тебя ломка, как у ширика: каждые полчаса лезешь на почту, в контакт, в скайп, обновляешь, ждешь, кусаешь губы... Смотришь ее фото — и старые, и свежие, и те, заветные, где она без всего, с маленькими такими рожками сосков, трогательными, как у ребенка... Сиськи у нее субтильные, первый размер, а бедра матерые, женские, так и хочется ухватить покрепче... А главное она тебе так и не показала. Постеснялась, сдвинула ножки...
И вот, наконец, — онлайн!
Пять минут лопаешься то ли от радости, то ли от обиды, что не пишет (должна же первая написать, как же ж еще?), и уже решаешь все-таки ей писать, бессовестной, — как вдруг:
— Привет, мой хороший! Мне столько нужно тебе рассказать! Я тут немножко болею, поэтому говорить не могу, буду писать, ладно?
И пишет. Стесняется, но пишет. Вначале туманно, общими такими фразами, а потом все подробнее, подробнее...
— Он был весь такой заботливый, — рассказывает она тебе, — я даже не ожидала. Думала, будет мне испытания делать, ну, и настроилась доказывать ему, что я не хуже мальчика. Отказывалась от привалов, от воды, не разрешала себе ручку подавать, прыгала по камням, как коза, а он — «не устала?», «не тяжело?». Ага, думаю, ждешь, что во мне бантики лопнут? Ну погоди у меня.
И не заметила, как устала. Да так, что ни рукой, ни ногой.
А тут полил ливень. Вот как-то сразу, вдруг. Гром гремит, молнии бьют чуть ли не в тебя. Дорога мгновенно раскисла, превратилась в глиняную кашу — ноги вязнут по колено, как в бетоне, и фиг вытащишь. С одной стороны скала двести метров, с другой — пропасть триста. Еще и съезжаешь в нее, и ручками цепляешься за грязь, за колючки и за шефа. Каждый шаг — подвиг. Вокруг льет, грохочет и сверкает, как аду, ветром лупит тебе в морду, вода везде — и сверху, и снизу, и у тебя за шиворотом, и вся ты мокрая, как губка, до самых кишок, и грязь тоже везде — на ногах, на руках, даже на голове, потому что льет в глаза и ты вытираешь лоб...
Шеф что-то кричит мне — про то, что нужно дойти туда-то, и там переждем — а я ничего не понимаю, потому что сил нет уже ни капли, все ноет, хлюпает, лопается от боли и холода; понимаю только, что спрашивает — «сможешь дойти? сильно устала?» — и киваю головой, чтобы он не понял, что я сдохла, хоть это было и так ясно даже ежу...
Потом все как-то смешалось, как в бреду. По-моему, я упала, и удачно, головой прямо в грязь, и лежала, не могла встать (не потому, что ушиблась, а просто не могла, и все), а он суетился, куда-то тащил меня по грязи, как мешок, потом выкинул мой рюкзак, взвалил меня на руки и понес. Я не могла ни сопротивляться, ни говорить, а только пищала, вцепившись в его куртку. Он мог запросто со мной сорваться, но как-то обошлось — дотащил меня до скалы, которая нависла над травой, как козырек, и упал под нее вместе со мной, и я лежала и удивлялась, что тра
ва сухая.
Потом он стал хватать меня за руки-ноги и кричать — «чувствуешь?» — а я мычала, как корова, потому что ничего не чувствовала и страшно перепугалась. Тогда он стал раздевать меня, и раздел догола, совсем-совсем, и стал всю меня шлепать, тискать и тереть, а я выла от страшной боли во всем теле. Это было, будто меня выворачивают мясом наружу.
Потом стало жарко, очень жарко, и каждое прикосновение обжигало, как удар током, и проникало куда-то глубоко, в самое нутро, и там растекалось жидким огнем.
— Я не смогла! Я не мальчик! Я не смогла, — кричала я и ревела, размазывая слезы вперемешку с грязью.
— Ты девочка. Моя девочка. Девочка, девочка, девочка, — бормотал он, тиская меня, и я сходила с ума от его рук. Они были везде сразу, они летали по мне и мяли меня, как восковую, били, шлепали и ласкали меня от макушки до пяток. Тело было чувствительным, как... как я не знаю, что; оно было — один сплошной нерв, искрящий от боли. Было больно, невыносимо, ослепительно больно; и я вдруг страшно удивилась, когда поняла каким-то ошметком сознания, что эта боль — оргазм, что я кончаю уже хрен знает сколько, и что его рука хлюпает у меня между ног, а я бодаю ее лобком...
Потом я ничего не помню, потому что заснула. Я никогда не спала таким сном — глухим, как смерть.
Проснулась от озноба. Долго, очень долго не могла понять, где я и что со мной.
Потом мне стало страшно, и я закричала, потому что не могла пошевелиться. Кто-то сковал меня по рукам и ногам, и я думала, что меня приняли за мертвую и похоронили, а я проснулась в гробу.
Потом я догадалась открыть глаза.
Не знаю, сколько времени прошло, пока я вспоминала, что и как. Я была в спальном мешке. Рядом в таком же мешке лежал шеф. Почему-то я испугалась, что он умер, и долго смотрела на него, пока не убедилась, что он дышит.
Было темно, но не очень. Вначале я подумала, что вечер, но потом как-то поняла, что ночь уже прошла и светает. Дождь кончился, было тихо и жутко, как на другой планете. Тишина звенела, как бывает, если кружится голова, и я вначале думала, что это во мне звенит, а потом поняла, что это птицы, тысячи птиц со всех сторон, и что они вопят, как сумасшедшие.
Я промерзла до костей и стала выбираться из мешка. Это оказалось страшно трудно и противно — мешок лип к телу, тянул и царапал. Казалось, что я снимаю его вместе с кожей. Когда я выползла — оказалось, что я голая и грязная, как поросенок. Я вся была в бурых разводах, на теле налипла мокрая трава, волосы стянуло коркой. Минут десять или больше я пыталась выковырять из них глину, потом стала искать одежду и кроссовки, нашла — но все это превратилось в комки липкой грязи, на которые было даже противно смотреть.
Земля была в камнях, ступать было колко, но, в общем, терпимо. Я вышла на луг, в мокрую траву. Во всем теле была какая-то странная слабость и легкость, будто я только родилась на свет. Я чувствовала себя в новой шкуре, как оборотень. Прошлась по лугу, впитывая всем телом траву, воздух, птичьи вопли, заглянула за край склона, уходящего в туман — и окаменела.
Это было не просто красиво. Это было невозможно. Такого не бывает. Людям не дано видеть такое. Такое видят только звери. Я чувствовала все это не только глазами, но и шкурой, и всем телом — горящий край неба, золотой пожар в тумане, голубые и лиловые, и свинцовые, и черные, и багряные горы. Не поверила бы, что есть красота, от которой больно.
Вокруг все было пропитано росой. Я подумала, что смогу немножко обмыться, стала собирать ее руками и стирать с себя грязь. Присела, потом легла...
Не знаю, как это получилось, но я каталась по траве, как зверь, вымазывалась травяным соком, кричала, хватала ртом росу... Наверно, это было больно, потому что там были колючки и камни, но я не чувствовала боли, я ничего не чувствовала, кроме крика, который звенел во мне и рвался наружу.
Потом я вдруг увидела его. Вначале не глазами — кожей, со спины. Потом обернулась.
Он стоял неподалеку, мокрый, грязный, в одежде. Я встала во весь рост. Ветерок жег кожу, но мне не было холодно. Я смотрела на него.
— Иди сюда, — приказал он.
Я подошла — голая, вымокшая в росе. Я уже знала, что сейчас будет, и не боялась. Или нет — боялась, но не так, как боятся люди. Я не хотела убежать. Просто мне было страшно, что наступил такой момент, и его не избежать.
Он взял меня за плечо, потом потрогал ТАМ, сунул палец внутрь — запросто, будто много раз так делал.
— Трахалась раньше? — спросил он. Я не удивилась, что он говорит так грубо — здесь иначе было нельзя.
— Нет.
— Знаю.
Он стал трогать меня — размазывать по мне росу. Тело мое было мокрым и холодным, его ладони — тоже, но от трения они теплели, и я чувствовала
их тепло. Он тискал мне плечи, грудь, бока, попу, мял двумя руками меня всю, а я смотрела ему в глаза. Потом сказал:
— Становись раком.
Глаза у него были не похотливые, а серьезные, торжественные, как у Будды.
Никаких поцелуев, мусей-пусей, любовей-морковей, думала я, упираясь руками в траву. Так было правильно, по-звериному... и очень страшно.
— Ааааа! — заорала я, когда в меня уперся Он.
— Чего ты? Я еще ничего не делаю, — сказали сзади. Я притихла, и когда действительно стало больно — крепко, по-настоящему — не кричала, терпела, закусив губу. Это было недолго: он прорвал меня и тут же вышел обратно.
— Готово. Готова моя девочка. Ну как же хорошо, что ты девочка, — он вдруг шлепнул меня ТАМ, прямо в середку.
Это было так, что я зарычала в траву, как медведь.
— Ага, ага, — говорил он и взбивал меня руками, как миксером, а я выгибала бедра все выше и подставлялась ему. Мне будто подсказывали, что делать — гнули мне тело, включали рычалку, и я рычала, как послушная кукла. Шеф тискал меня, дергал мне соски, как корове, звонко шлепал меня по мокрой попе, и это было почти больно, но хотелось сильнее, больнее, и я рычала, вдавливая голову в траву.
Потом он снова ухватил меня за бедра — и... началось.
Было больновато, но не так больно, как хотелось — а мне хотелось, чтобы меня рвали на части, на ошметки, чтобы меня жрали, как добычу...
— Ыыыыы, — рычала я, а он долбил меня сзади, въехав в меня своим огромным колом — мне он казался огромным, как сосна, и я представляла, как он шурует там во мне, как мохнатые яйца шлепают по моим складкам, как меня прижали к земле и осеменяют — дикую похотливую рысь без стыда и одежды...
— ААААААА! — этот кошмар вздулся во мне, и я стала зверски кончать. — АААААААА!!!
Из тумана вдруг прорезался желтый ободок. Все вокруг залилось золотым светом.
Я подумала, что умерла, или нет, не подумала — думать я тогда не могла, у меня не было мозга, только тело, кричащее от сладостной боли, и глаза. Захлебываясь криком, я смотрела на солнце, выходящее из тумана. Его свет проник в меня и стал влагой, и сама я стала влагой, горькой влагой без силы, без мышц, и растеклась по земле, рухнув в колючки. Он рухнул рядом со мной.
Это был жестокий горный ритуал: мою девственность принесли в жертву рассвету...
... Так она рассказывала все это мне — а я читал и выл, выл голодным волком, узнавая то, что никогда не узнал, если бы мы были знакомы в жизни.
Они пробыли там, в горах, три дня, и все это время ебались, как психи, хрен знает сколько раз в день. И ночью тоже — в кромешной тьме, под звездами. Он жег костры и трахал ее у огня. Что они жрали — непонятно, у них припасов было на день. Она ходила с ним за рюкзаком, потерянным где-то по дороге — голышом, в одних кроссовках. По дороге встретили кучу людей, туристов, и те общались с ней, голой, а она сходила с ума...
Домой вернулись полумертвые, вдрызг промерзшие, и она слегла с бронхитом.
Я разучился спать. Наверно, я тогда тронулся, потому что представлял себя на месте ее шефа — что это я держу ее за бедра и трахаю, как зверя, и это мои яйца шлепают по вспоротой целке, которую я никогда не видел... У нее не было подруг, близких, во всяком случае, и она вываливала все это мне, потому что в ней это не вмещалось, это было слишком огромно и невозможно для нее.
А для меня — тем более.
Две недели я терпел и был самым-самым, тайным-тайным, которому можно все-все. А потом не выдержал и признался.
Вот тогда все и кончилось. Она написала тогда мне, что не ожидала, что сама виновата, что ей стыдно, что лучше все закончить...
Я стучался к ней, наверно, раз пятьдесят или больше. Глухо. Она удалила меня из всех контактов. (Специально для ) Так я и не знаю, бросил ее шеф или нет, и как разрулили с папашей, и что сказали дядьки из конторы, и как вообще все было...
Прошло уже хрен знает сколько времени — то ли четыре года, то ли больше... Мне до сих пор снится, как она катается на качелях, и волосы ее развеваются по ветру... А фотки я храню. Мне кажется, что когда-нибудь я встречу ее — и обязательно узнаю. Вот обязательно. Как бы она не изменилась...
Рассказчик умолк.
Молчал и его собеседник. Долго, минуту или больше.
Потом спросил:
— А откуда ты знаешь, как она каталась на качелях? Ты же не видел ее.
— Оттуда же. Она писала мне... Любила она это, прямо как маленькая.
— Дааа... Поучительная история. Спасибо, что рассказал.
Как всегда в таких случаях, это прозвучало неловко, будто он соврал.
Еще помолчали.
Потом старший, добыв из кармана мобилку (которая никак не заявляла о себе), поднял брови:
— Тааак... Жена срочно вызывает. Не могут с верблюда слезть. Прости, надо бежать.
— Да... Семейный долг. Ясно. Прости, что нагрузил. Накипело, понимаешь, надо было слить кому-то...
— Да ладно, все хорошо.
— Ну что ж... Еще свидимся...
— Обязательно.
— Покеда!
— Счастливо!
Подхватившись со стула, старший перебежал на другой конец площадки, к верблюдам, и стал ходить перед ними, поминутно оглядываясь.
Младший посидел какое-то время, затем встал и ушел в другую сторону, — а тот все ходил взад-вперед, как почетный караул. Верблюды наблюдали за ним.
То и дело с прогулки возвращались их товарищи, груженные туристами, и смотритель, краснолицый татарин, помогал спешиться детишкам, мамам и папам.
На одном из верблюдов приехала молодая красивая женщина с маленьким мальчиком.
Увидев их, старший подбежал им навстречу.
— Ты чего здесь? — спросила она.
— Соскучился...
— Вот ты какой.
Они слезли с верблюда и все вместе пошли в сторону «Золотого Муфлона».
— А знаешь, — сказал мужчина, когда жена с сыном в красках рассказали ему о поездке, — здесь нереально круто... но все-таки я попрошу тебя переехать к морю. Чем раньше, тем лучше. Тут для меня слишком сыро. Старая я развалина у тебя, что поделать...
— Ну вот! Три дня осталось, а он — «переехать»!
— Хочется провести их с кайфом, а не с радикулитом. Зато там качели есть. А здесь нет, — подмигнул он.
— Качели! Опять стебешься, да?
— Нет-нет. Наоборот, хочу с тобой покататься. Вот приспичило, представляешь?
Жена взъерошила ему волосы, и они вошли в отель.