— Я тебя уволю, — сказал директор, глядя в потолок.
— Кого уволишь: меня или люстру?
— Паясничаем? — пожаловался директор потолку. — Опять? В универе паясничал, тут паясничаешь...
— Сме-е-е-ейся, па-я-я-яц!... — завел Колосков.
— Прекратить!!! — директор шваркнул бумагами по столу и повернул розовое лицо к Колоскову. — Ты в кабинете директора! Я твой начальник! Изволь называть меня по имени-отчеству и на вы!
— Слушаюсь, Мирзакарим Абдуллаевич, — чинно отозвался Колосков.
— Так! Если ты думаешь, что я шучу, то ты допрыгаешься! Я тебя, умника, взял сюда не для того, чтобы ты тут умничал! Сегодня же сходил и проголосовал за «Свободу Выбора», понял? Будет тут еще нам портить отношения со спонсором!... Понял или нет?
Колосков молчал.
— Понял или нет?!
Колосков помолчал еще. Потом встал.
— Авдантил Дормидонтович. Ваше высокоуважательство... Можешь реагировать на это так, как тебе позволяют твои возможности большого человека. Не могу лишить тебя такого удовольствия. Не скучай без меня.
Он развернулся и вышел из кабинета, налетев за дверью на чье-то плечо.
— Ой-ей-ей! — заголосило плечо.
Чертыхнувшись, Колосков поправил очки.
— Лопахина! Ты что, баррикадой тут нанялась, что ли?
— Алексей Па-алыч! Чуть не убили, блин...
— Блин — это то, что из меня получилось, когда я на тебя наткнулся. Подслушивать нехорошо!
— Я не подслушивала! Я... А вас что, увольняют?
— Вот ты сходи, Лопахина, к нашему Зевсу Перуновичу, и повлияй на него, чтобы он не выставил меня под зад коленом. У тебя же ко мне симпатия...
Лопахина таращила на него черные глаза. Колосков скрипнул зубами и метнулся по лестнице.
«До урока десять минут. Успею курнуть, выветрить психи из головы... Черт, а ведь это, наверно, последний мой урок в этой школе...»
***
На уроке он был саркастичен, как никогда. Народ притих, чувствуя, что историк не в своей тарелке. Лопахиной не было, и Колосков уже успел озвучить несколько остроумных предположений по этому поводу, когда она наконец заявилась в класс, поникшая, как сдутый мячик.
— Что, Лопахина, заседание тайной ложи затянулось? Решение по третьей мировой успели принять? Давай садись уже...
Она молча села, глядя в пол. Колосков удивился:
— Чудеса. Лопахина не кусается. Шось сдохло в лici, как говорят в Полтаве... Так. Ладно, орки, ушки на макушки, перья в копыта — и пишем: «Основные причины промышленной революции в Англии...»
Женька Лопахина была совершенно невыносимой девицей. Колосков так и называл ее — «моя Невыносимка». Она вечно маячила перед носом, вечно что-то вопила, изрекала, вытворяла, ее всегда было слишком много, и Колоскову приходилось думать о ней больше, чем о других. Он предпочел бы, чтобы ее не было. Невыносимка была его головной болью, выедала ему мозг, как маленький красивый вампир, и Колосков держал ее на вечной двойке по поведению. Удивительно, но при этом она умудрялась хорошо учиться.
Она была красива, Колосков не мог не признать этого, — но внутренне сопротивлялся ее красоте, не соглашался с ней, потому что не мог допустить у противника серьезных достоинств.
«Это не та красота, которая спасет мир, — думал он. — Это чувственная, звериная красота, красота молодого и ловкого животного». В Женьке действительно было что-то от хорошенького зверя — какой-нибудь чернобурой лисицы, или пантеры, или лошадки с холеной шерсткой и блестящими глазами. Высокая, крупная, черноглазая-чернобровая, с овальным личиком, до того смазливым, что все, смотрящие на нее, улыбались и перемигивались («растет же, мол, такое чудо-юдо»), с копной пушистых волос, с отчаянными понтами и закидонами, она пугала Колоскова. Иногда ему казалось, что в класс запустили молодую брыкливую кобылку с розовым бантом в гриве.
Свою смазливость она не могла испортить даже тоннами косметики и дикими прикидами. Однажды она явилась, выкрасив свою бронзовую гриву в рыжий цвет, и Колосков не выдержал:
— Тебе надо было покраситься в нежно-салатовый, Лопахина. В тон твоему румянцу. Во всем нужна гармония, понимаешь?
— А вы, Алексей Палыч, типа самый крутой на районе стилист, да?
— Я типа самый злой на районе препод. Садись, два по поведению.
— Зато я молодая и красивая, а вы, блин, старый и завистливый, ля-ля-ля...
На следующий день, правда, рыжина бесследно исчезла. Колосков не знал, как это получилось — то ли краска была нестойкой, то ли Женька перекрасилась обратно — и, конечно, не стал допытываться.
Ее манеры не отличались изысканностью. «Дебилы», «уроды», «суки» и «гандоны» сыпались с ее языка в тему и не в тему; случался и матерок — не при Колоскове, правда, а когда тот незаметно объявлялся где-нибудь рядом.
«Культура, — думал он, — вот без чего ни красоты, ни знаний. Все насмарку — и глазки, и пятерки. Все равно внутри базар...»
Но сегодня она весь урок молчала.
Удивленный Колосков даже спросил, нормально ли она себя чувствует, и потом вызвал к доске, «чтобы взбодрить».
Женька отвечала, как всегда, хорошо, хоть и вяло.
Получив свою пять, она села за парту и сидела там, как невидимка, впервые в жизни оставшись без двойки по поведению.
***
Прошло две недели, а Колоскова никто не увольнял. Он по-прежнему ходил на работу, по-прежнему вел уроки, расписывался в табеле, встречал в коридорах директора, и тот величественно кивал ему — «приветствую!»
«Может, кто-то сбрехал Уроду Гориллычу, что я ходил голосовать? Нет, тогда бы он не отказал себе в удовольствии погладить меня по головке, как послушного бобика», думал Колосков.
Невыносимка с того дня изменилась. Она перестала задирать его, зато вдруг стала мрачной, как кладбищенский ангел. «Чего я удивляюсь? — думал Колосков. — Девятый класс, сложный возраст. Все в норме».
Однажды в субботу он пришел, чтобы забрать контрольные, забытые им в классном шкафу.
Полыхал закат, и Колосков свернул к просвету между деревьями, окружившими школу, чтобы посмотреть на солнце. Рядом было директорское окно. Проходя мимо, Колосков услышал сдавленный стон, в котором узнал голос Гоблина Троллевича.
Пригнув макушку, он прокрался под окном и ткнулся очками в уголок грязного стекла, свободный от занавески.
Кабинет был освещен отсветом заката, как прожектором. В центре огненного прямоугольника торчала сгорбленная фигура директора. На коленях перед ним стояла голая девушка и сосала ему хуй.
Это была Невыносимка. Она двигала головой, как автомат, без страсти и без отвращения. Ее полненькие, совсем взрослые груди тыкались носами в ноги директору, и тот мял их толстыми пальцами, глядя в потолок. Золотинки солнца отсвечивали в Жениных волосах, делая их почти такими же рыжими, как в тот раз, и тело, подкрашенное закатом, стало золотым, как апельсин.
Колосков прирос к окну, глядя на ее лицо, красивое, ничего не выражающее, будто она стояла в очереди или ехала в метро. Глаза ее были открыты и смотрели прямо перед собой, в густые директорские заросли.
Дернувшись, Колосков побежал ко входу.
Пролетев по коридору, он забуксовал у кабинета Кобель Жеребцовича и рванул дверь. Конечно же, заперто.
Он хотел рвануть снова, но вдруг передумал. Быстро, пока никто не видел, он метнулся к себе в класс, зачем-то запер за собой дверь, сел за стол — и треснул по нему так, что оттуда посыпались карандаши.
Через десять минут он наблюдал в окно, как Лопахина выходит из школы и идет домой, сутулая, размякшая, будто на ней тяжелый рюкзак.
4.
Удивительно, но ему было ужасно обидно за нее. «Надо спасать дурынду», думал Колосков, «но как?»
На уроках он обращался с Женькой, как с самыми злостными из «орков»: корил бескультурьем, вульгарным видом и наглостью, хоть Женька давно не вела себя нагло. Чем больше он допекал ее, тем больше она замыкалась в себе. Она стала говорить тихо, ни к кому не обращаясь, стала хуже учиться и скатилась на четверки, потом на тройки.
Когда всерьез запахло первой двойкой, Колосков подумал, что так больше нельзя.
— Лопахина! — окликнул он, когда «орки», опрокидывая парты, бежали к дверям. Его урок был последним. — Евгения! Стоп-машина!..
Женька подошла к нему, глядя в пол.
— Лопахина...
Он решительно не знал, как и о чем с ней надо говорить.
— Лопахина... Женя... Садись, чего стоишь? В ногах правды нет.
Чувствуя себя идиотом, он поставил ей стул. Женька села.
— А это надолго? — спросила она глухим голосом.
— Что надолго?
— Ну... типа ваш разговор. Со мной.
— Не «типа», а «ваш разговор». Просто «ваш разговор», понимаешь?... Учись говорить по-русски, а не по-марсиански... Надолго? Не знаю. Жень...
Она подняла взгляд.
— Что с тобой делается? А?
Женька молчала. Потом вздохнула.
— Не волнуйтесь. Подумаешь, тройки, — пробубнила она. — Исправлю. Если будет настроение.
— Как это «настроение»? Что же, по-твоему, учеба зависит от настроений?
— Не знаю. Вам видней.
— Так, подожди. Давай разберемся. — Колосков видел, что беседа сворачивает куда-то совсем не туда, но не знал, как вывернуть обратно. — Ты считаешь, что...
— Ничего я не считаю. Отпустите, а? — тихо прогундосила Женька.
— Что значит «отпустите»? Я тебе не полиция, и ты не на допросе. Пойми такую простую вещь...
— Не хочу я ни фига понимать, — вдруг сказала Женька громко, с надрывом. Колосков вздрогнул.
— Не хочешь? Вот был такой товарищ твоего возраста, тоже ничего не хотел понимать... Холден Колфилд — помнишь такого?
— Не-а. Актер, что ли?
— Так. Ты и «Над пропастью во ржи» не читала?
— Нафиг мне эти ваши пропасти...
— А на тот фиг, — Колосков завелся, — на тот фиг, что люди без книги — не люди, а тупые звери. Самцы и самки, поняла? Вот что ты читала в своей жизни? Ну что?
— Камасутру, — вдруг оскалилась она. Колосков снова вздрогнул. — Че вы дергаетесь? Боитесь, что щас раздеваться начну, гы-гы?
Это вышло фальшиво, будто на Женьку наклеили чужую гримасу. Колосков вдруг понял, какой у нее жалобный вид, но уже не мог остановиться:
— Иди! — кричал он. — Иди! На дискотеку, на свиданку, — иди! Гуляй с мальчиками, матерись, кури, вместо того, чтобы учиться, одевайся, как шлюха, крась волосы в зеленый... Ты ведь такая взрослая, прям куда там, да? Нафиг нам мальчики — мы уже роковые женщины, директорами вертим...
Он осекся. Женька вдруг побурела, вскочила и вылетела из класса, опрокинув стул.
— Каззззел, — протянул Колосков сам себе. Посидел минут десять, будто ждал, что она вернется, потом встал и побрел домой.
Моросил дождь.
— Ты же педагог. Опытный. Десять лет стажа... — говорил он себе, шлепая по лужам.
***
Утром ее не было в классе.
— Народ, а где это наша Лопахина? — спросил у «орков» Колосков.
— А вы не знаете, что ли, Алексей Палыч? — зашумели «орки». Колосков вдруг похолодел. — Она ночью себе вены резала...
Класс вдруг сделался прозрачным и поплыл, как марево.
— ... алыыч! Алексей Палыч!..
Колосков поднял голову.
В ушах шумело, во рту насрали лошади.
— Она... что с ней? — спросил он, едва шевеля языком.
— Да мы ж вам кричим, а вы не слышите! В больнице она, еле откачали! Спасибо, мама посцать вышла, видит, а в ванной свет, прикиньте? Нормальненько так... Че эт она, всегда такой позитивный ребенок была...
Колосков встал и на ватных ногах прошел к выходу.
— Да. Урока не будет, — обернулся он на пороге. — Мне плохо. Все видели.
— Виииидели, Алексей Палыч! — зашумели «орки». — Не волнуйтесь, все по-чесноку...
Не одеваясь, как был, в пиджаке, Колосков выскочил из школы и побежал к метро. На бегу он достал мобилку:
— Але?... Анна Михайловна, здра... здравствуйте, это вас Алексей Палыч Колосков беспокоит. Колосков, говорю, Женин учитель по истории... Я хотел бы ее проведать, скажите, пожалуйста, где...
— Женечка строго наказала никого к ней не пускать. Вы уж извините ее, но ей сейчас покой... я же не могу... извините...
Минут пять он стоял среди тротуара, мешая прохожим. Потом пошел обратно.
Постепенно шаг его ускорялся, и в школу Колосков влетел, как опоздавший двоечник. Мелькнув мимо дежурной, он вдруг понял, что ноги несут его к кабинету директора.
Осознав это, он не стал возражать, а позволил им отфутболить приоткрытую дверь, подойди к Жеребцовичу, сидящему за столом, дал кулаку размахнуться и втесаться в большое лицо, обвисшее над воротником.
Чавкнули подбородки, лицо сделалось диагональным и завалилось с кресла вместе с хозяином.
— Это за частные консультации Жене Лопахиной. Гонорар, — чеканил Колосков, перекрывая визгливый мат с пола. — Когда будешь катать на меня жалобу — думай о том, на сколько я тебя посажу. «Дело Хуева Ебуна Мудовича, директора первой в Москве школы миньета...»
Самое интересное, что он вообще не волновался. Более того, ему было скучно до тошноты, и поэтому он говорил ровно, будто читал отчет на педсовете:
— ... Заявление об уходе щас будет. Вот бумага, вот ручка. Сажусь. Пишу...
— Ты придурок, — выдохнул директор, вползая обратно в кресло. — Пи-да-гог. Ты вообще в курсе, чего она ко мне ходила, Макаренко?
— В курсе. Сам видел твою колбасу у нее во рту, Песталоцци. Вот через это окно...
— Блядь. Спорим, щас ты поймешь, кто из нас в жопе? — криво улыбался директор. Колосков хотел что-то сказать, но тот взял тоном выше: — Сразу после того, как ты тут Джима Кэрри из себя корчил, она пришла и начала грузить, чтобы я тебя не увольнял. Такая трогательная лапочка была. Ну, я человек принципиальный, ты меня знаешь. Но и договориться могу, в случае чего... Она в тебя влюблена по-черному, ты что, до сих пор не в курсе, проницательный ты наш? Вот тем, что ты щас уволился, и она не сможет тебя, ненаглядного, каждый день видеть, ты ей такую подляну сделал, что она второй раз себе вены порежет. Поймет, что все зря — и блядство ее, и... Ээээ, ты че, ты че-е-е?!... — орал он Колоскову, шедшему на него, как Командор на Дон-Жуана. — Я ее, между прочим, по-взрослому не трахал ни разу... Только в ротик... Она, между прочим, как вошла во вкус, сама на меня прыгала, а я ее отрезвлял... Педагог все-таки...
Колосков стоял, глядя на розового педагога, вжавшегося в кресло, потом вдохнул, выдохнул, снова вдохнул — и вышел из кабинета.
***
... Его останавливало только то, что двое с перерезанными венами — это уже китч. Быть после смерти героем китча хотелось еще меньше, чем жить, и Колосков кое-как, с грехом пополам дожил до вечера, а потом и до утра. Впереди было еще черт знает сколько таких вечеров и утр, которые нужно было коротать с самым большим придурком, которого Колосков знал в своей жизни — с самим собой.
Но за несколько дней он притерпелся, и к пятому утру даже взялся за поиск работы.
Честно отвисев свои полчаса на порталах вакансий, Колосков отвлекся и забрел на хрен знает какой левый сайт. «Психология на дому" — читал он, рассеянно кликая по ссылке. «Стресс... депрессия... Человеческое сознание мифологично, и в экстремальной ситуации часто помогает обращение не к разуму, а к древним архетипам, ритуалам и обрядам. Например, обряд изгнания злых духов, проведенный на дому, поможет справиться со стрессом... Наши психологи, профессионально владеющие навыками шамана, помогут Вам... « Мда-а. Как раз то, чего мне не хватает, — думал Колосков, — профессиональный психолог-шаман на дому. Тьфу ты, лохотронище!..
Он захлопнул ноут, встал и вышел на улицу.
Ноги сами вынесли его к школе. Подойдя к ограде, он стал смотреть на «орков», визжащих на спортплощадке.
— ... Алексей Палыч! Алексей Палыч!
К нему подбегала Зоя Палкина, подружка Женьки.
— Алексей Палыч! А правда, что... вот говорят, вы директору в морду дали? Вы извините, что я так, просто меня Женька спрашивала, ей рассказал кто-то... Она очень-очень интересуется...
— Правда, — вдруг сказал Колосков, хоть собирался сказать совсем другое.
— Ааа... это что... из-за нее?
— Да. Из-за нее.
— Ээээээ... — Палкина с ужасом и восторгом смотрела на Колоскова.
— На этом прессконференция окончена. Благодарим за внимание.
Он поймал Зоин взгляд, развернулся и пошел прочь.
Через час зазвонила мобилка.
Это мог быть кто угодно, но Колосков почему-то медлил, нащупав ее в кармане и боясь достать.
На восьмом звонке он все-таки вынул жужжащий аппарат, посмотрел на экран и усмехнулся:
— Да, Лопахина. Я тебя слушаю.
— Алексей Палыч, здрасьте... — услышал он глухой голос. Голос так стеснялся, что от его флюидов сами собой сжимались плечи. — Алексей Палыч... Я хотела извиниться...
— За что, Женя?
— За то, что я тогда... во вторник... Извините, ладно? Ну пожалуйста...
— Ладно. Проехали, — сказал Колосков, и добавил: — Я на тебя тогда вообще не обиделся. Вот честно. Честное историческое.
(«Или истерическое», подумал он про себ)
— Да? Спасибо вам... Алексей Палыч...
— Он самый.
— Алексей Палыч, я тогда не дослушала, что вы хотели мне... Может, мы еще встретимся, и вы догово
рите? А? То, что вы хотели тогда сказать?..
— Ладно, — отвечал Колосков, холодея. — Так и поступим.
— Классно... А где?
— У меня дома. Ты уже выписалась? Я сброшу тебе смской адрес. Я тут рядом. Приходи прямо сейчас. Вот прямо сейчас. Сможешь? Жду.
Он сунул мобилку мимо кармана, чертыхнулся, подобрал ее и зашагал домой.
***
До того, как позвонили в дверь, он успел отмерить по квартире километра два, подставить голову под кран, съесть три соленых помидора (хоть ни капельки не хотелось), провести минут семь перед зеркалом и прочитать своему отражению нотацию, из которой следовало, что он — взрослый мужик и педагог, опытный, уравновешенный и...
Звонок как раз застал его перед зеркалом.
Отпрыгнув, будто его засекли, Колосков принял, как ему казалось, отцовско-заботливое вид, вдохнул, выдохнул, снова вдохнул — и пошел к двери.
Он не мог понять, почему он так волнуется.
«Привет, Женя», хотел сказать он, открывая дверь, и уже прокашливался, придавая голосу педагогическую бодрость. Но не сказал.
Женька стояла перед ним.
Застывшая, ожидающая, перепуганная до смерти, и до смерти же красивая — жалобной красотой зверя, глядящего в глаза хозяину — будет ли тот его топить...
Несколько мгновений они смотрели друг на друга.
Потом — Колосков понятия не имел, как это получилось, — Женька вдруг оказалась у него в объятиях, и он ее мял, наслаждаясь тем, что она жива, ерошил ей волосы и целовал в ухо, в шею, а потом и в глаза, слизывая горькую косметику с ее век.
Он не знал, совершенно не знал, почему так вышло, — но Это уже вышло, и уже нельзя было ничего сделать. Уже ее личико ткнулось в шею Колоскову и щекотало дыханием и влагой губ, не смевших целоваться, и сам Колосков чертил кончиком языка, как кисточкой, дорожки на ее лице, подбираясь к стесняющимся губам, влипшим в его шею, как в убежище...
Он не понимал, что это и как это. Он никогда не хотел Женю, никогда не думал о ней как о женщине, — так, во всяком случае, ему казалось, — и вдруг все рухнуло, или наоборот, воздвиглось, он не знал, — в одну секунду, без его воли, само собой. И Это было реальностью, а остального не было вовсе. Была Женя, были ее губы, к которым он подбирался миллиметр за миллиметром, — и вот уже раскрыл их кончиком языка и снял с них первую горькую пробу — коктейль из помады, соли и жгучей сладкой влаги...
Минуту спустя они целовались, высасывая друг друга горящими ртами, болевшими от засосов и от соли, и громко мычали от возбуждения и от страха, что не могут остановиться. Их втягивало друг в друга все крепче, и смертельно хотелось выкинуть все барьеры, от одежды до воздуха, и слипнуться в живой ком, клетка к клетке, чтобы общаться кожей и электричеством...
Женька вдруг закричала — надрывно, обжигающе, — от восторга и ужаса, клокочущего в ее теле.
Этот крик что-то подтолкнул или, наоборот, надломил, — и они оторвались друг от друга.
На полу валялось Женькино пальто. Пиджак Колоскова болтался на одном плече, Женькин свитер был задран вместе с майкой до самых ребер, и рука Колоскова мяла матовую кожу поясницы, проникая под джинсы.
— Жень, — прохрипел тот. Слова казалась вопиюще чужими и лишними, но так было надо. — Жень... Нам так нельзя. Понимаешь, Жень?
Он убрал руку из-под ее джинсов, — и тут же вернул ее, только не на голое, а на свитер.
Женька смотрела на него глазами-углями, темными и обожающими. Колосков тут же провалился и утонул в них, растеряв все слова.
Пришлось собирать их снова:
— Жень... Не надо. Не надо, — шептал он, не отпуская ее.
— Почему? — одними губами спросила Женя.
— Нельзя. Ты еще девочка, я твой учитель... Нам нельзя так. Жень, понимаешь? Не надо. Ну не надо, не надо, пожалуйста, Жень, — умолял он ее, как пацан.
Женя вдруг отпрянула.
— Я знаю, почему ты не хочешь, — глухо сказала она. — Это все он, да?
— Кто «он»?
— Директор... Ты брезгуешь. Он меня испортил. Я сама собой брезгую. Засыпаю — и вечно его это во рту, как живое... Я красивая, я ведь знаю... хоть и не такая прям супер-пупер, но красивая... Почему ты не хочешь? Потому что я грязная, и ты брезгуешь... Он слюнявил меня всю, я после него липкая, вся липкая, я никогда не смогу отмыться, — бормотала Женя, не глядя на Колоскова.
— Жень, подожди. Все не так...
— Он и трахнуть меня хотел, но я не дала, сказала, что в суд... Так он лизал и тискал меня всю... Липкая! Липкая! Я липкая! — кричала Женька и ревела, брызгая на него слезами. — Я знаю... Поэтому ты не хочешь... Гэээээ! — она выдернулась из его объятий и побежала по коридору.
Колосков ринулся за ней, поймал, и она билась, как зверь, в его руках, и ревела на весь дом, а он тащил ее обратно, в квартиру. Втащил, захлопнул дверь и повернулся к Женьке, сползшей на пол. Ее щеки чернели потоками размазанной туши, как у индейца или шамана...
Вдруг он будто вспомнил что-то.
— Жень... Жень... — он опустился на пол рядом с ней. — А знаешь что? А давай мы с тобой проведем обряд.
— Какой еще обряд? — спросила Женька, давясь слезами.
— Магический. Очистим тебя от скверны. Только ты должна слушаться и ничему не удивляться. Обещаешь?
Она слушала, и он продолжал:
— С тебя нужно смыть вот этот липкий след. Я смою его с тебя, и ты опять будешь чистой, как... как была раньше. Согласна?
Всхлипнув, Женька повернулась к нему:
— А что нужно делать?
***
— Можно!
Женька открыла глаза и вскрикнула.
Перед ней стоял шаман. Голый, в набедренной повязке из черного целлофана, в бусах из картошки, размалеванный, как зебра. В руках у него была черная банка с торчащей кистью.
Губы, опухшие от поцелуев и рева, невольно расползлись в улыбку.
— Встань, дочь моя! — провозгласил шаман. Женька встала, шаман поднял кисть, лоснящуюся от черной краски, и поднес ее к Женькиному лицу. Женька отшатнулась.
— Эээ, куда? Замри!..
Он коснулся холодной кистью ее щеки.
— Что вы делаете?!..
— Чернота впитает скверну, и я смою ее с тебя. Навсегда... Закрой глаза.
— Щекотно... — Женька зажмурилась, и шаман вычернил ей веки, лоб, а потом и все лицо, от подбородка до ушей. Краска была глянцевой и блестящей, как вакса.
— Иди сюда... Взгляни на себя, дочь моя!
Он подвел ее к зеркалу. Оттуда на них уставилась страшная чертячья рожа с белками глаз. Женька взвизгнула:
— Ааааай! Кошмарики какие!..
— Это только начало. Раздевайся.
— Как?
— Полностью.
— Вы что, хотите меня...
— Так надо.
Назад дороги нет. Раздевайся.
— Я не могу...
— Раздевайся!
Женька была не толстая и не худая, без жира, с тугим, как мяч, крепким и сильным телом — «настоящая русская баба», думал Колосков, «только будущая, не загрубевшая еще. Без матерости... « Груди у нее были такие большие и щедрые, что, глядя на них, думалось не о сексе, а о визжащем комочке, сосущем молоко. То, что это девочка, было видно только по лицу, по нежности кожи и по какой-то неуловимой девичьей стыдности гениталий — Колосков не смог бы сказать, в чем она выражается, но хорошо знал, что гениталии взрослых женщин выглядят совсем иначе: призывно, искусительно, как пещеры с сокровищами.
— Теперь ты черная, как ночь... ты делаешься все черней, чернота съедает твое тело... чтобы впитать в себя скверну... это самый черный час твоей жизни... — вещал он, закрашивая голую Женьку. Его завывания били в цель: Женька с ужасом смотрела, как постепенно превращается в лакированного чертика, и белки глаз на подсохшем личике таращились, как у демонов из японской манги. Чернить ее было так жутко, что Колосков и сам ежился, вымазывая нежную, как срез персика, кожу.
Через двадцать минут они шли в душ — шаман и грудастый черный чертище. Позади оставались отпечатки-растопырчики, как в мультиках, — Женька была выкрашена вся, с подошвами, гениталиями и даже анусом.
Перемазывая эмаль и стены, она влезла в ванну.
— Закрой глаза, отродье тьмы, — приказал шаман, открыв воду. «Черт, как она похожа на лошадку... Молодую черную лошадку с шелковистой гривой...»
— Ааааааа!... — закричала Женька, когда по ней потекли струйки, вначале прохладные, потом теплые и горячие.
— Именем Матери Воды очищаю тебя от тьмы, — декламировал Колосков, завывая, как дьякон. — Вода, праматерь жизни, смоет с тебя скверну и унесет ее в недра земли... Ты будешь чиста, как горный родник... Очищаю, очищаю... будь чистой, чистой, чистой... — камлал он и скользил по Женьке мягкой мыльной губкой, протирая в черноте розовые проталины.
Гуашь смывалась быстро, благо Колосков догадался растворить ее шампунем. Чернолицая Женька завороженно смотрела, как из-под краски проступает чистая кожа. (Специально для .оrg — You-Stories.com) Она уже давно вошла в роль и выла, как настоящий зверь; дело было не столько в похоти, сколько в ужасе, от которого кричало ее тело и нервы, и в мистике «ритуала», в которую она поверила, несмотря на весь его комизм.
— Ииииы!... — вопила она, как маленькая.
«Боже, какая красота», — думал Колосков, смыв с нее верхний слой. — «Нежная, чистая, молодая... « Он чуть не плакал от умиления. Из-под краски на руке вымылся свежий шрам, набухший краснотой...
— Ты красавица, — говорил ей Колосков, вымывая гуашь из упругой попы. — У тебя очень красивое тело: грудки, плечики и все-все-все, — говорил он, лаская ей гениталии сквозь губку, и Женя выла в ответ смертным воем, уже почти чистая, розовая, с несмытой каймой вокруг глаз и ушей. — Ты такая славная, нежная... Ты чудо, — говорил он, умывая ее, как ребенка. — Ты чудо... чудо... — бормотал он, смывая с нее последние следы «ритуала».
Женька смотрела на него обожающими темными глазами.
— Ну вот и все... Теперь ты чистая, — сказал он, вспомнив о своей роли шамана. — Вся грязь ушла с краской. Теперь ты как новорожденная, Жень.
— А можно я вас помою? — хрипло спросила она.
— Можно, — сказал Колосков прежде, чем подумал, что нужно ответить, — и через секунду млел под самыми ласковыми в мире руками, смывающими с него черные полосы.
— Вы красивый... Вы такой... такой... Я вас люблю, — шептала ему Женька. Она содрала с него черный целлофан, и Колосков остался голым, как и она. Ее руки медленно скользили по его коже, застывая от смущения на каждом сантиметре...
— Жень, — взял он ее за плечо.
— Что?
— Пойдем.
Колосков выключил воду, взял полотенце, наскоро вытер Женьку, розовую, как настоящая новорожденная, вытерся сам — и повел ее в комнату.
К постели они подошли торжественно, как жрецы. Женька легла, не сводя с него жгучего взгляда, Колосков залез вслед за ней.
«Что ты собрался делать?», думал он. «Ты в своем уме?»
— Так делались древние свадьбы... Ты девушка, невеста, символ чистоты... Чистоты и красоты... Я тоже люблю тебя. — Колосков нагнулся к ее бутончику. — Раздвинь ножки, Женя...
Он целовал ее в алые раскрытые створки, а Женя плакала от желания и билась под ним, ворочая крепкими бедрами, и гнулась в дугу, и била ножками по кровати, и ревела густым бабьим голосом... Колосков терзал ей бутончик и ревел сам, вмазываясь брызгучим членом в простыню.
— Ыыыы... — мычала Женька, отходя от оргазма, — ыыыэээ...
Колосков гладил ее и осторожно целовал в губы и в соски.
— Ыыыы... ииих! — она вдруг влезла на него, улыбаясь во весь рот. Такой лучистой улыбки Колосков не видел еще никогда.
— Мне было просто офигезно... Охренительно... Я чуть не сдохла... Я... Ой, — она прикрыла рот, — ты же меня убьешь за то, что я так говорю...
— Не убью, — сказал Колосков, глядя ей в глаза. Она обвила его руками.
— Как я тебя люблю... люблю-люблю... и как мне классно... — шептала она, бодая его носом. — Классно, классно, классно, классно... Классно... Я люблю тебя... Обожаю тебя... А когда ты сделаешь со мной Это?
— Ты девушка?
— Да... Так когда?
— Нет, Жень. Не надо. Не надо Это.
— Как не надо?
— Не надо. Жень. — Он поднял ее лицо за подбородок, — Жень. Пойми. Я тебя очень люблю, но... между нами ничего не может быть. Так не бывает. Я учитель, я старше тебя на двадцать лет...
Женя застыла, ничего не отвечая. Потом встала с него.
— Не обижайся, Жень... Я быстро надоем тебе, ты влюбишься в какого-нибудь парня, веселого, молодого... Ты ведь девочка еще...
Она сидела на краю кровати, глядя в пол.
— Прости меня. Ладно? — Колосков взял ее за руку. На руке краснел шрам. — Жень. Обещай мне, что больше никогда...
— Обещаю, — сказала она.
И стала одеваться.
***
«Я поступил правильно. Впервые в этой истории я поступил правильно. Почему же я чувствую себя таким идиотом?" — думал Колосков, ворочаясь в кровати.
Был третий час ночи, а ему все не спалось. Проводив Женьку, грустную, строгую, он полтора часа шатался по микрорайону и устал, как черт, но все равно не мог уснуть...
Вдруг зазвонила мобилка.
На секунду Колосков застыл. Потом встал.
Он знал, кто звонит.
— Привет, Женя.
— Алексей Палыч, извините, пожалуйста... извините... — лепетал еле слышный голос. — Извините...
— Ты позвонила, чтобы разбудить меня и извиниться?
— Нет... Алексей Палыч, пожалуйста...
— Что?
— Давайте будем вместе. Пожалуйста, пожалуйста, ну пожалуйста! Я хочу быть с вами. Я так не могу. Я не влюблюсь ни в кого. Я верная, я только с вами... Мы с Зойкой вон дружим с самого детского сада... И родители у меня верные, двадцать лет вместе... Ну пожалуйста, пожалуйста!..
Она молила его все громче, срываясь на крик. «Верные родители услышат», подумал Колосков. Он вспомнил звериные глаза, молящие на пороге — «не топите меня...»
— Жень, — сказал он. Она замолкла. — Жень.
И вдруг сказал совсем не то, что хотел:
— Жень... Ну хорошо. Хорошо, Жень. Я не знаю, что из этого получится, но... я ведь тоже люблю тебя. Представляешь? Вот такие дела, Жень... Давай. Давай попробуем.
Трубка пыхтела и всхлипывала.
— Жень. Только у меня есть условие. Даже несколько. Я учитель, Жень, я могу ставить условия...
— Какие?
— Первое. Ты будешь так же хорошо учиться, как раньше. Обещаешь?
— Да...
— Второе. Мы встретимся с тобой только после того, как ты прочитаешь «Над пропастью во ржи»...
— А я уже читаю! Почти дочитала! Всю больницу читала... Так офигительно, я вся такая прозрела просто...
Колосков закатил глаза.
— Ты хочешь сказать — тебе понравилось, да?
— Я ж говорю — капец ваще!... А оно плохо кончится, Алексей Палыч? Он умрет, да?
— Вот так тебе и расскажи...
— Нет, ну скажите, — умрет?
— Ну ладно. Нет, не умрет, все хорошо будет. Просто он кое-что поймет.
— А эта Фиби — она такая классная! Я так жалела, что она ему сестра, это ж такая суперовая любовь могла бы быть...
— Так у них и так суперовая любовь. Чтобы была такая любовь, не обязательно трахаться, Жень. Любовь бывает телесная и духовная, совершенная...
— А у меня к вам и такая и такая, наверно... Я очень хочу с вами трахаться, но могу терпеть, cколько надо, вы не думайте... Я в вас влюбилась, как только увидела. Бродила по паркам, прогуливала остальные уроки, как дура, нифига не учила, вашу историю только зубрила, как стихи...
— Жень, давай уговор: ты прочитаешь «Белые ночи» Достоевского... знаешь такую книжку? Прочитаешь — и я сделаю с тобой все, что ты хочешь. Все-все-все. Обещаю тебе. Договорились?..
Они говорили сорок минут, пока у Женьки не кончился счет. Колосков перезвонил ей, и они проговорили еще столько же, пока Колосков не заметил, что у них у обоих путается речь.
Минут десять или больше они прощались, потом Колосков все-так повесил трубку и лег.
У него было такое чувство, что с него сняли страшный груз, и он сделался легким-легким, как солнечный зайчик, и сейчас улетит в легкую страну, сделанную из воздуха и радуг...
Минутой спустя он крепко спал, улыбаясь во сне.
***
Через день Женя прочитала «Белые ночи», и Колосков сделал с ней все, что обещал. Следующим заданием была «Олеся», потом — «Пан», «Бегущая по волнам», «Степной волк» и много-много других книг, и за каждую из них полагалась своя награда. Через какое-то время чтение и награды утратили строгую очередность, превратившись в два самостоятельных и привычных процесса.
Через неделю Колосков устроился на работу дворником в собственном доме и стал получать в полтора раза больше, чем в школе. Через две недели он пошел домой к Женьке и до ночи проговорил с ее родителями.
Через полтора года Женьке исполнилось восемнадцать, и они сыграли свадьбу, на которой был почти весь класс.
Через два года Женька выпустилась из школы. В аттестате была куча троек и четыре пятерки: по литературе и по истории, русской и зарубежной.
Через четыре года она сказала Колоскову — «вот видишь, я говорила, что я верная, а ты не верил», и Колоскову пришлось признать себя недальновидным занудой.
Через пять лет Сатрап Драконыч, директор школы, был снят с должности за связи с опальной партией «Сильная Рука» (бывшая «Свобода Выбора»).