После звонка прошло менее часа, как клиент приехал, расположился на истертом кресле и, пытаясь казаться уверенным или, по крайней мере, спокойным, осматривал девушек. Настя с первого взгляда на него, точнее, с первого пересечения взглядов с ним, поняла, что он выберет ее. Невысокая, худая, с ломаной походкой, с умными глазами и дергающимся ртом, с длинными рукавами, закрывающими инъекции: в этом чувствовалась искренность, и именно из-за искренности, из-за чистоты, она сразу поняла, он ее выберет. Он же внушил ей отвращение с первой секунды. Она смаковала минуты унижения, смаковала раскаяние, которое непременно потом придет, смаковала сосущее чувство пустоты, рудимент стыда, свои слезы, свои всхлипывания и бессильную, как бы показную, истерику; все это наступит позднее, думала она, намного позднее, а после этого непременно наступит и долгожданный покой, о, покой — разве не этого ли мы все ждем? Настя с улыбкой, которая могла бы показаться ему (и непременно показалась бы, очень уж он хотел в нее верить) гордой, подошла к нему, взяла за руку и увела в комнату.
Необходимости притворяться, громко стонать, натужно заигрывать решительно не было, она поняла это с первого взгляда его на нее, взгляда, который единственно и означал: «ну вот, вся эта унизительная процедура закончилась, и теперь мы одни, и в одной комнате, и ты принадлежишь мне на час, и все твои подруги, и этот разодранный стул, и грязный пол — все осталось там, здесь я хозяин, и никто-то нас не увидит, и никто-то меня ни в чем не упрекнет, и я, наконец, смогу быть собой»; тем не менее, повинуясь неожиданному порыву, все же улыбнулась натянуто, и особенно хотела подчеркнуть эту свою натянутость, как бы оставляя свое право на маску, как бы не желая мириться с тем, что вот это и есть конечная точка, действительное. Такое положение ему решительно понравилась (о, он был тонкий психолог, уж можете мне поверить). Он искренне широко и зло улыбнулся, не имея сейчас необходимости от кого-либо свою злобу скрывать, грубо, но не слишком, посадил на кровать, подал ей презерватив и сделал сладострастный вид, будто человека, ждущего манны небесной (но которая особенно должна располагаться на земле) или чего-то, по крайней мере, слишком значительного в своей жизни. Настя надела презерватив ртом, она все не могла согнать с лица глупую улыбку, которая (как я мог это место пропустить в рассказе?) появилась на ее лице из натужно-слащавого выражения; превращение это произошло ровным счетом в тот момент, когда она поняла, что он не только знает об том, что она притворяется, но ему это еще и удовольствие доставляет особенное, что именно в том-то, что она притворяется и этого стыдится, и маску за собой оставляет, а он-то и знает, что никакой маски и нет, и скрывается настоящее его удовольствие, о, когда она только это поняла, то притворяться более не хотела, но рассудила, что тотчас же принять нормальное выражение лица выглядело бы глупо, и в итоге оказалась в еще более глупом выражении, и эта глупость как бы нарастала, образуя странное извилистое чувство, которое так никуда и не хотело уходить.
Она начала сосать, медленно, еще более смакуя свое унижение, которое, впрочем, и без того весьма смаковала. Небольшой вялый член набухал. Мужчина не чувствовал ничего, кроме странного ласкающего чувства, будто подставил член под воду, но она все продолжала сохранять свое глупое выражение (хотя это и было проблематично, с членом во рту), и он снова широко и зло улыбнулся, будто показывая, что единственное, что его здесь держит — это наслаждение чужим униженьем, в котором он готов купаться неимоверно, и которое единственно, может быть, и оправдывает его жизнь.
На улице было солнечно; бабушки сидели на скамейках, лузгая семечки и обсуждая политику. В песочнице, сопровождаемая радостным смехом двух детей, разворачивалась война между двумя великими царствами. Настя, девочк
а четырех лет, одетая родителями в сарафан с накрученной на голове модной прической (которую они, несмотря на ее долгий плач, настрого запретили портить), подошла к мальчикам. Деревянные стены песочницы были нагреты солнцем. Лучи особенно сильно отражались от машин, красивых и не очень, от которых пахло поездками в деревню, бензином и чем-то родным. Скоро будет обед, который разогреет мама. Настя улыбается: ее не покидает мысль, что этот день никогда не прекратится.
Подождав немного, будто подчеркивая, что ради приличия, он остановил ее жестом и начал сам трахать в рот. Она картинно хрюкала, как в порнофильмах, которые в ихнем заведении брали за образец. Его распирало засмеяться прямо сейчас, но он все вставлял и вставлял член ей в рот, наращивая темп. И все-то она понимала, что он хотел, чтобы она испытала: секс не доставлял ему никакого удовольствия, ровным счетом никакого, и он тотчас бы лучше стал дрочить себе рукой, а не ртом некрасивой женщины, но факт того, что она вот исполняет то, что ему в действительности не нужно, а особливо осознание ей этого факта — о, это его действительно возбуждало, но не сексуально даже, а по-другому, как будто бы радость душе его доставляло это, и он очень хотел, чтобы она это поняла, чтобы все целиком увидела, может, он поэтому только ее и выбрал, чтобы она поняла, потому что глаза у нее были очень умные и видно было, что все поймет, все она-то поймет и так и будет беспрекословно хрюкать, впуская в себя член. Клиента, тем временем, прямо-таки от счастья распирало, и он, повалив ее на кровать, пристроился сверху. Член его опал, и он долго тыкал ей мягким членом, еще и с неудобно надетым презервативом, который терся об влагалище, долго и с взглядом, полным деланного извинения: он ведь весьма рад был тому, что член у него не встает, и сосущее, жадное это чувство, которое только начало возникать, как только он попробовал вставить туда в первый раз, начало возрастать: будто бы он какой-то столяр, будто бы для него это — заготовка, и он очень старается, чтобы ее не запороть, чтобы все вышло; он показательно пыхтел и приговаривал, что сейчас-то все будет, и чтобы она простила его, и что он сильно извиняется, а сам тыкал ей членом и гладил потными ручищами.
Настя ночевала на точке: места было предостаточно, проблем с сутенером не было (думаем, все же, что не от порядочности последнего, а от специфичности обстановки и девушек). В комнате не было замка. На полу — хороший, дорогой матрац, покрытый покрывалом. Розовые занавески. Содрогаясь от беззвучного плача и скрючиваясь в показной (казалось бы — для кого показной, ведь она была в комнате совершенно одна!) судороге, Настя обещала себе, ничуть своим обещаниям не веря, добраться до обидчиков, добраться и жесточайшим образом, какой я и подумать не решился приводить, с ними расправиться. Справившись со слезами и отметив маленьким, тоненьким голоском, который она весьма редко слышала, но который начал учащаься в последнее время, что она долг свой исполнила и теперь снова может быть спокойна и не стыдиться, Настя засунула швабру, полученную недавно от круглолицей уборщицы, в дверь, достала из шкафа ложку, известный состав, жгут и зажигалку. Ее губы искривились в усмешке, и на нее накатила маленькая, гаденькая, но настоящая радость, будто бы оттого, что она мирилась со своим положением, но и не мирилась вовсе, а потом обязательно его исправит, и обязательно обидчикам-то отомстит, но вот сейчас ее ждет что-то приятное и настоящее, о, действительно настоящее, то, в чем и сомнений не может быть. Она подумала об матери, которая обнимала ее, и как она чувствовала себя совершенно спокойно в ее объятьях, будто бы целый мир мог развалиться сейчас же, но не эти объятья, и уж конечно вечные проблемы, ей и тогда доступные, но не в той форме, обязательно разрешатся, но не сейчас, не в эту прекрасную минуту, в этих спокойных, вечных объятьях.