— Володя, это Богдан.
Так все началось.
Аллочка положила одну ладонь на мое плечо, а вторую — с секундной заминкой, — на плечо незнакомца. Судя по разговорам, Богдан должен был появиться в девять и помочь хозяевам дома с установкой ели, а вместо этого появился за полчаса до Нового года, с откупоренной бутылкой шампанского и под руку с девицей в пушистой фиолетовой шубке. Ель к тому времени уже поставили, а девицу теперь обхаживал вечно одинокий, и потому вечно голодный до женского внимания Костян.
— Богдан, это Володя, — продолжила Аллочка. На нас она не смотрела — мрачно наблюдала за тем, как девица выпрыгивает из шубки и сапог на умопомрачительных шпильках. Как она карабкалась в них по сугробам, оставалось загадкой. Возможно, ехала у Богдана на спине. — А это — какая-то шмара, которой тут быть не должно...
Похоже, Костян «какую-то шмару» уже одобрил, и теперь галантно предлагал ей «шампусика для сугреву».
— Бога, — сурово спросила Аллочка, — какого хера?
Богдан легкомысленно пожал плечами.
— Да она свалит скоро, — сказал он, вручил кому-то ополовиненную бутылку шампанского и принялся ожесточенно тереть замерзшие ладони.
Аллочка посмотрела на него долгим взглядом «я-все-про-тебя-знаю-но-я-хозяйка-вечеринки-и-скандала-не-допущу», нежно улыбнулась, сжала ладонями наши с Богой плечи и сообщила:
— Вы друг друга еще не знаете, но...
Но праздновать Новый год нам придется в одной квартире, хотим мы этого или нет.
Впрочем, Аллочка имела в виду совсем не это.
— ... но наверняка найдете общий язык! — торжественно объявила она, и ушла проверять, как там поживают девчонки, девчоночьи сплетни и девчоночьи салаты. Кухня была их закрытой базой, и из числа идеологических противников — мужчин, — туда допускался только Аллочкин муж.
И то не всегда.
— Ну, привет, — сказал Богдан, прекратив тереть руки. Протянул мне длинную, слабо белеющую в полутьме коридора ладонь. — Можно просто Бога.
Ладонь у Боги была мягкая, внезапно ухоженная, с узкими пальцами и аккуратными окружьями ногтей. Сам Бога выглядел куда менее аккуратно — ужасно длинный (и это по моим-то меркам; сколько же в нем, сто восемьдесят восемь? сто девяносто?), с отросшими волосами, стянутыми на затылке в куцый хвост. Одна прядь выскользнула из-под резинки и легла сбоку, черкнув темной линией вдоль скулы.
Бога этого не заметил. Так и стоял, и смотрел на меня шельмовскими глазами — темнющими, словно радужки в них не было, а был один только черный матовый зрачок. Думал Бога не о рукопожатии, а о чем-то своем — может, о том, на какую тусовку сегодня еще стоит заскочить; может, о девице в фиолетовой шубке; а может, о том, что пора бы уже избавиться от парки и привести себя в божеский вид.
— Год Собаки, — сказал Бога, одновременно и подтвердив мои мысли, и опровергнув их. Думал он, конечно, не о рукопожатии, но и не о девице в фиолетовой шубке. Мысли о какой-то там девице были ниже его достоинства. — Очередной собачий год, только теперь официально под собачьим флагом. Веришь в гороскопы, Володя?
— Нет, — сказал я, отступив назад. Под паркой у Боги обнаружились тугие штаны — не модняво-обтягивающие, а просто старые и севшие после кучи стирок, — и рубаха из тонкой выбеленной джинсы, наброшенная поверх майки. На шее у него болтался черный шнурок. То, что на нем висело, скрывалось под расстегнутым воротом рубашки.
— А зря, — сказал Бога, уже хлопая кого-то по плечам, заразительно улыбаясь и даже приняв в руки бутерброд. Поверх бутерброда одинокой красной лентой был переброшен пласт красной рыбы. Ухватив бутерброд в зубы, Бога проговорил с набитым ртом:
— Девчонки по гороскопам просто тащатся. Берешь такую за руку, смотришь на нее пронзительно и говоришь: ты, наверное, Овен. Ни разу не видел такую темпераментную, противоречивую и достойную восхищения женщину, которая не оказалась бы Овном...
Я только и смог, что сглотнуть.
Дернул кадыком, отступая от него, как от прокаженного. Бога был дьяволом во плоти: человек с тянущим, медово-бархатным взглядом, который мог быть выряжен в тесные штаны и застиранную рубаху, мог трепаться с набитым ртом, размахивая надкушенным бутербродом, мог сказать женщине что угодно — самое банальное, самое глупое и заезженное; то, что каждая из его пассий слышала уже раз сто, — и этот магический сто первый раз повлияет на неё, словно дудочка на змею.
Боге невозможно было противиться.
Даже если ты не Овен.
... и не девушка.
— А где Машка? — спросил Бога, отворачиваясь и обращаясь к кому-то в комнате. — Сто лет Машку не видел, ну-ка дайте мне её сюда, Машка, Машуня, кака-а-а-ая ты сегодня прехорошенькая, ну-ка иди сюда...
* * *
Новый год — худшее время для рефлексии.
Я это понимал.
Каждый в комнате, должно быть, понимал это... или понял бы, если бы знал, что такое «рефлексия».
Вот только голого знания недостаточно, чтобы успокоиться.
Трудно не копаться в себе, если ты не знаешь половину всех этих людей, Аллочка смотрит на тебя странно и призывно, словно что-то обещая, а Бога разливает шампанское по бокалам, составленным в тесный кружок, и при этом половину проливает на ноги. Девушки в открытых туфлях визжат и притопывают, и смеются — конечно же, они смеются, на Богу невозможно злиться, никто не назовет его безруким и проматывающим вкусную дорогую шипучку. Даже хозяева дома взирают на него легко и весело, не обижаясь за изгвазданный паркет.
Когда я смотрю на Богу, я думаю не о том, что я в своей жизни сделал не так.
Я думаю о том, что хотел бы стать таким же: делать все не так, и вызывать при этом не разочарование, не ярость, а то тягучее и восторженное чувство, которое витает в воздухе вокруг него.
Но для этого, видимо, просто нужно не быть мной.
Шампанское было разлито, бокалы столкнулись тонкостенными боками, кто-то заверещал... Никто уже не слушал обращение президента — всем было не до того.
К черту президента. К черту рефлексии, к черту это все — весь этот муторный бесконечный год, триста шестьдесят пять дней скуки и сосущей пустоты под ложечкой.
К черту.
Когда часы закончили бить, а бокалы опустели, Бога одной рукой обхватил ближайшую к нему девицу за шею и грубовато притянул к себе. А потом поцеловал — без предупреждения, смело и до абсурда нагло, то ли следуя американской новогодней традиции, то ли отдав управление тараканам в своей голове.
У девицы были огромные ядовито-зеленые серьги, нелепым образом обрамляющие ее маленькое лицо. Теперь серьги колыхнулись, а сама девица послушно прильнула, обхватила Богу рукой, откидывая голову назад и открывая губы, поддаваясь ему, словно весь вечер — все те полчаса, что Бога провел в квартире, — только об этом и мечтала.
Они целовались так долго, что я отвел взгляд.
* * *
— Ты мой пятый, — сказали мне из-за спины.
Я обернулся.
За спиной стоял Бога, одной рукой держа стопку с чем-то маслянисто-коричневым — таким же дрянным на вид, как, должно быть, и на вкус. Другой рукой он протягивал мне аналогичную стопку.
— Чего? — растерянно уточнил я.
— Ты мой пятый, — радостно повторил Бога. Потом все-таки всучил мне стопку, стукнул стеклянным краем о край и опрокинул ее в себя, выдав шумное «ох, бля-я-ядь... « и зажмурившись. Пойло было именно такое, как он описал, и я зажмурился тоже, едва сдержав ругань.
— ... знакомый гей в этом городе, — закончил Бога, утирая рот тыльной стороной ладони.
Если бы я уже не проглотил выпивку, она ушла бы не в то горло. А так обошлось без кашля — только кровь ударила в лицо, заливая уши душной алой краской, проступая яркими пятнами на щеках.
— Я не, — заикнулся я. — Какого!..
— Аллочка мне все рассказала, — сообщил Бога, отрезая мне пути к отступлению.
Сердце забилось чаще — тревожно, неспокойно; Аллочка многое знала, но и болтала она умеренно, обычно неплохо держа рот на замке.
Это был первый раз, когда мои откровения вышли за пределы нашего с ней общества. Да еще Аллочкин муж все знал — от проблемы гомосексуализма в России ему было ни тепло, ни холодно, а Аллочка с ним делилась всем, вплоть до паролей на сайтах и мобильнике.
— Я...
Бога отставил стопки и бросил на меня прямой твердый взгляд. При свете люстры у него все-таки нашлась радужка — темная и узкая, блекло-коричневая, с рыжеватым пятном на правом глазу.
— Аллочка бы рассказала мне что-то, если бы знала, что я тебе рожу стану бить? — спокойно уточнил он.
Сердце тревожно подпрыгнуло, а потом начало сбавлять темп. Колотилось загнанно, но все же не так, словно собралось вот-вот покинуть меня через проломленную грудную клетку.
— Нет, — с сомнением сказал я. И потрогал пальцем прохладную запотевшую стенку одной из стопок. — Вряд ли...
Аллочка была кем угодно, но только не дурой и не стервой.
Бога поприветствовал кого-то у меня за спиной — высоко поднял руку, раскрыв ладонь, вздернул брови и широко ухмыльнулся. Рот у него был подвижный, улыбчивый, а кожа вокруг этого рта была выбрита так, чтобы оставить короткую щеголеватую поросль по контуру подбородка и над верхней губой, да крохотный островок под нижней.
Все черты его лица были непропорционально крупными, словно их собирал вместе тот, кто имеет крайне посредственное представление о людях. Массивный, сужающийся книзу подбородок; высокий чистый лоб; ужасно длинный нос с резкой горбинкой...
Глаза. Темные, с цепкими паучьими лапами морщинок, которые протянулись вниз от внешних уголков глаз. Когда Бога улыбался, взгляд его становился бархатнее и спокойнее, а морщинки — глубже.
— Я тут всё обо всех знаю, — спокойно сказал он. Указал взглядом на одного из парней — того, который в эту секунду вел философские беседы с «Машкой, Машуней», зажав между коленями ополовиненную бутылку вина. В беседе было что-то о Достоевском и его влиянии на мировоззрение Сартра. Прислушиваться я не стал.
— Знакомься, это Суслов. Суслов любит баб, но по пьяни будет ни разу не против, если ты ему отсосешь.
Я глянул на Богу зло и быстро, скривив губы. Говорить ничего не пришлось — Бога и сам все понял.
— Ну, нет так нет, — сказал он, легкомысленно пожав плечами. — Просто сосать не умеешь? Или, типа, брезгуешь?
Желание сделать его и без того кривой нос чуть более кривым стало почти нестерпимым. Я сжал кулак так сильно, что ногти взрезали мякоть ладони.
— Стоп, — тихо сказал я. — Хватит.
Бога все понял, и дразнить меня больше не стал.
— На балконе крутится Матвеева, — сказал он. — У нее там перекур каждые три минуты... А у Матвеевой есть парень. Лучший друг этого парня обалденно драл меня в сентябре на днюхе Матвеевой.
Увидеть свое лицо я не мог, но жжение в щеках, ушах и даже шее становилось почти невыносимым.
Это не то, чем я хотел заниматься в Новый год. Не то, о чем я бы хотел говорить.
— Вон та деваха... — Бога взглядом указал на девицу с тяжеленными ярко-зелеными серьгами, которую он поцеловал в полночь, — ... тащится по педикам. Не знаю, что в этом для женщины прикольного, но это сейчас, вроде как, модно.
Я молчал.
Серьги девицы покачивались в такт с движениями ее головы.
— Мы с ней провстречались почти год, — пояснил Бога. — На пятьдесят процентов потому, что по упражнениям Кегеля ей можно давать заслуженного мастера спорта. Еще на пятьдесят — из-за моей ориентации. После того, как я рассказывал ей о ком-нибудь из своих бывших, она сдергивала с меня трусы вместе со штанами — и хорошо, если это не было в каком-нибудь сраном туалете в клубе у черта на рогах.
Я взглянул на него вопросительно.
— Не люблю клубы, — пояснил Бога, поцокав стопками друг об друга, а потом оглянулся, явно размышляя, чего бы еще перехватить. — Не парься ты из-за этого... Тут многие замараны. А те, кто нет — так им на тебя плевать. И на меня...
Я смотрел на него молча, ощущая, как сердце колотится в груди оглушительной дробью, весенней капелью, ускоряясь от смущения, страха и черт знает, чего еще.
Может, от взгляда Боги.
Были на вечеринке красивые парни и девчонки... А этот даже красивым не был — весь какой-то нескладный, ужасно длинный, непомерно высокий и с узким худым лицом, он едва умещался в рамках этой квартиры. Словно потолок — не предел, и странному этому парню хотелось абсолютной свободы. Словно если он раскинет руки, то заденет ими стены.
Но Бога раскинул руки — и ничего не случилось.
Стены остались на месте, а он ушел обниматься со свежеприбывшей парой — Семеновские подъехали от родителей к часу ночи, чтобы остаться тут до утра, и теперь в прихожей отряхивались от снега и конфетти.
* * *
В начале третьего, когда прозвучали первые разговорчики на тему «а не взять ли нам пиротехнику и не выбраться ли в парк?», Бога подошел ко мне, похлопал под лопатками и сказал:
— Ну-ка пошли, покурим.
— Я не курю, — пробормотал я.
Бога пожал плечами. На голове у него косо сидел дедморозовский красный колпак с белой опушкой, а в руке были зажаты пара бутылок пива и прозрачная зажигалка в цветочек.
— А я курю, — сказал он. — Пойдем.
В подъезде было весело — соседи с третьего и четвертого этажей дружили семьями, так что по лестницам то и дело кто-то пробегал, какие-то люди хлопали друг друга по плечам и желали счастья, здоровья, ну и баблишечка — так, немножко, чтоб на жизнь и на БМВ хватало.
И на обслуживание этого БМВ.
Бога взял меня за руку — не по-девчачьи, за пальцы, а выше, сжав кулаком предплечье, — и потащил наверх, отыскивая еще не задымленную площадку без толпы. На одном из пролетов он присмотрел себе окно, кое-как совладал с форточкой и принялся прикуривать.
— Ну, давай, — сказал Бога, сжав сигарету губами. — Говори.
Я взглянул на него молча, чуть приподняв брови. Ни говорить с ним, ни даже видеться с ним в эту ночь я не хотел. Предпочел бы поболтать с Аллочкой, запустить с ними фейерверки и через час отбыть домой.
Но у Боги, похоже, были иные планы.
— Что говорить? — спросил я.
— О себе говори, — велел Бога, задумчиво перехватив сигарету средним и безымянным пальцами. Жестом предложил мне одну бутылку пива, но принял отказ смиренно, пожав плечами и выпустив изо рта дым. — Аллочка предупреждала, что ты себя этим всем сгрызешь, но я и не думал, что все так запущенно.
— Что запущенно? — непонимающе спросил я.
— Ориентацию свою ты не принимаешь, — задумчиво сказал Бога. Дымок вился у его рта белесым вязким язычком, касаясь острой скулы. — Себя такого ты тоже не принимаешь... Ходишь полупридушенный, будто жить боишься.
Я промолчал.
Повернул голову, задумчиво глянув в окно, но там было темно, как в чернильнице — только вспыхивали иногда огоньки сигарет, да пару раз рассыпались искрами бенгальские огни.
Двумя этажами ниже раскатисто запели что-то из Верки Сердючки. «Машка, Машуня» солировала.
— И что мне говорить? — спросил я.
— О себе говори, — предложил Бога, убрав от лица сигарету, и равнодушно хлебнул пива. Не похоже было, чтобы он получал удовольствие и от того, и от другого — да только все равно курил и хлебал, глядя на меня матово-черными бархатными глазами. — Поймем, что тебя изнутри выгрызает, — сможем выдрать это с корнем.
Я помолчал.
Сердце билось быстрее положенного, но хотя бы не неслось вскачь, вынуждая задыхаться на ровном месте. Может, потому что сейчас мы с ним были наедине, а не в полной народа квартире.
— Как меня зовут — ты уже знаешь, — задумчиво начал я. — Тридцать два года, работаю в...
— Стоп, — сказал Бога, не стесняясь прервать свой психотерапевтический сеанс. — Ты — это не твоя работа.
— Ты хочешь... — я неровно вздохнул. Отвел глаза, уткнувшись в стену. — Хочешь, чтобы я говорил о...
Бога понял мои метания. Отхлебнул еще пива и убрал за ухо прядь, выпавшую из хвоста и настойчиво лезущую ему в рот.
— Ты — это и не твоя ориентация тоже, — сказал он. — Ты — это ты. Расскажи мне что-нибудь о себе.
Одну песню Сердючки сменила другая. Тонкий женский голос ностальгично требовал найти «какую-нибудь киношечку с Галкиным и Пугачевой, ну, короче, что-нибудь новогоднее».
— Я люблю Шарлиз Терон, — в порыве внезапной откровенности признался я. — А еще — бутерброды с сыром и сгущенкой. Ну, понимаешь, кусочек сыра, а прямо поверх него льешь из ложки...
Бога усмехнулся. В этом не было чего-то обидного, не было издевки. Напротив — взгляд его стал глубоким и пустым, словно он думал о Шарлиз Терон.
Или сыре со сгущенкой.
Это было удивительно. Когда Бога улыбался, в уголке его рта образовывалась даже не одна ямочка, а две. Потрясающее чудо мимики.
Самое красивое, что я видел за сегодняшний день.
Чтобы не пялиться на него, пришлось себя одернуть. Бога, должно быть, знал, как влияет на людей, а потому кивнул и сказал:
— Продолжай.
Помедлив немного, я взял одну из бутылок, сковырнул крышку о подоконник и упустил её куда-то на пол. Наклонился, неловко зашарив рукой.
— Я... — неуверенно промямлил я, с трудом найдя крышку и стиснув ее в кулаке. Бога не сказал: «брось». Не сказал: «забей». Не вскинул удивленно брови. Просто стоял, опершись задом на край подоконника, и смотрел на меня задумчиво. — Я... терпеть не могу Кинга.
Бога кивнул, словно это само собой разумелось. Как будто любить Кинга — дурной тон. Длинная прядь опять выпала из-за уха, и теперь скользила кончиком совсем рядом с его губами.
— Еще не люблю быть один, — тихо сказал я. И глянул на Богу смело, почти отчаянно: вот тебе откровение, на, подавись. — Я всегда один, понимаешь? У меня это уже во где сидит...
Я ткнул пальцем себе в кадык — с силой, с остервенением, наверняка оставив синяк на горле.
То, что заставляло краснеть в присутствии Боги, ушло. Словно волна прибоя, зализавшая песок и оставившая после себя водоросли и дохлых медуз.
— Я даже с родителями не могу... — тихо сказал я, — Ну...
— Поговорить? — спросил Бога, раздавив окурок о край форточки и щелчком ногтя отправив его наружу. — С родителями не нужно говорить, Володька. Родителей нужно любить... но пускать их в свою жизнь пореже, чтобы они не натоптали там грязными ботинками.
Я промолчал.
Опустил ресницы, прислушиваясь к голосам снизу: часть людей разбрелась по квартирам, и только два мужских голоса толковали о внешней политике США и Дональде Трампе.
— У тебя это и случилось, верно? — спросил Бога. Взгляд у него был спокойный, и, наверное, только потому я еще от него не сбежал. — Предки узнали про твою ориентацию, и ты теперь нежеланный гость на семей
ных праздниках. Так?
Я молчал.
Только отпил, наконец, пива, набрав его полный рот и с трудом проглотив. Пиво не шло, но это было лучше, чем смотреть Боге в глаза и говорить с ним.
— Ты сам им признался? — заинтересованно спросил Бога, привалившись плечом к стене. Он и впрямь был длинный — какой-то бесконечный, перекособоченный, словно старался не возвышаться над окружающими на полторы головы.
Рядом со мной кособочиться почти не приходилось — я был ниже всего на три или четыре сантиметра.
— Не-е-ет... — подумав, протянул Бога. — Ты бы сам не сказал. Застукали с бойфрендом? Спущенные штаны, хуй в жопе, что-нибудь такое?
Я вспыхнул ярко — почувствовав, как краска бросилась в лицо, как сперло дыхание, и как желание ударить его, разнести вдребезги его смеющийся рот, стало испепеляющим. Почти как желание выпить минералки наутро после Нового года.
— Значит, да, — сказал Бога, не отрывая от меня взгляд. — Ты не думал, что если тебя такого не могут принять, то это их проблема, а не твоя?
Я задыхался, едва сдерживая колотящееся сердце.
Смотрел на него и задыхался; и не понимал, за что меня так сильно ненавидит Аллочка, что свела с Богой под Новый год.
— Мне вот плевать на всех, — задумчиво сказал Бога. И развернулся к окну. — Хочешь, хоть сейчас прокричу в форточку, что люблю сосать члены?
— Дурак, — пробормотал я, и это прозвучало жалко, пристыженно и немного испуганно.
— Меня пару раз били, — сказал Бога невозмутимо, кося темным матовым глазом. — Но чем увереннее ты себя чувствуешь, чем больше тебе поебать на их мнение — тем меньше у них желания с тобой связываться. И те, кому ты такой не нужен, отпадут сами... А те, кому нужен, будут тянуться к тебе все равно.
Это неправда, — хотел сказать я.
К тебе тянутся не потому, что смирились с твоей ориентацией, — хотел сказать я.
К тебе тянутся потому, что ты как воздух. Хоть и задымленный, но воняющий хвоей, вкусный, прохладный воздух, которым не надышишься, сколько ни старайся.
Только от каждого вдоха сводит спазмом внизу живота.
— Тебе нужно больше себе позволять, — сказал Бога, и наконец-то отлепился от окна, задраив форточку, словно люк на погружающейся подлодке. — А не ждать, когда тебе это позволят окружающие.
Я отступил от него на шаг.
Еще секунду мне казалось, что Бога сейчас снова схватит за руку, снова куда-то поволочет... Но он отвернулся и потрусил вниз по лестнице. Только бросил через плечо:
— Пойдем, наши там фейерверки запускать собирались...
* * *
Бога был острый — весь.
В каждой линии. В каждом движении губ, в каждом росчерке острых скул и впалых щек, даже в разболтанности походки.
Человек-оригами, человек-альбомный-лист. Сложи его как хочешь — и он будет именно таким, как тебе нужно.
Человек-пластырь, матерчатая нашлепка для кровоточащих ран.
Аллочка знала это. Аллочка всегда знала всё лучше всех... Не зря же она когда-то посоветовала мне своего зубного.
Я тащился за Богой по снегу, а вокруг разбрелись остальные наши — закутанные в шубы и пуховики, обмотанные серебристым и розовым дождиком, веселые, спокойные. Девчонки махали распадающимися, разлетающимися в стороны искорками бенгальских огней и смеялись.
Бога какое-то время шел молча, а потом обернулся ко мне лицом и пошел спиной вперед, проваливаясь в снег до середины икр и наверняка уже начерпав холодного в свои рыжие здоровенные ботинки.
— Куда потом? — спросил он.
Резинку Бога потерял, и теперь его волосы, срезанные чуть ниже ушей, трепало-колотило холодным ветром. Шапки у него не было, а капюшон, видимо, считался вариантом для слабаков.
— Домой, — сказал я, стараясь не смотреть на Богу. — Я живу в десяти минутах...
Бога жег мне глаза.
Проще было следить за тем, как Костян воркует с девицей в фиолетовой шубке. Что ни говори, а ее высоченные ботфорты, которыми просто невозможно зачерпнуть снег, на практике оказались куда более удобными, чем ботинки Боги. И это — несмотря на высоту каблуков.
— Я с тобой, — сказал Бога, а потом развернулся и зашагал вперед.
Это не было вопросом.
Интересно, если я «начну разрешать себе больше» и все-таки поглажу его кулаком по роже — как это скажется на моих отношениях с Аллочкой?..
* * *
Вряд ли кто-то удивился, что мы с Богой исчезли одновременно. После фейерверков, облитые светом падающих с неба искр, обласканные ночью, снегом и умопомрачительным, изматывающим ором в сторону прохожих — с Новым годом! с Новым годом! — многие утомились и начали расползаться по домам.
Праздник подходил к концу.
* * *
Когда мы добрались, была уже половина пятого. Бога зажег везде свет — как будто не любил темноту, — с трудом отыскивая выключатели, матерясь и наталкиваясь на стены. Потом скинул свои рыжие ботинки, перестав следить где попало талой водой, сбросил парку, стянул через голову рубашку из белесой джинсы.
Он был смуглый в желтизну — никаких соляриев; похоже, летний загар держался на нем круглый год. Впивался в его кожу солнечными стрелами, пронзал насквозь и оставался навсегда.
— Зачем мы... — заикнулся я, но Бога не дал мне договорить.
— Будем считать, что я твой Дед Мороз, — сказал он. — Персональный.
Когда он избавился от майки, шнурок подпрыгнул и лег ему на грудь. На конце шнурка болталась серебристая металлическая побрякушка с прорезью, больше всего напоминающая камертон.
Я не слышал от Аллочки, чтобы Бога был музыкантом и играл хоть на каком-нибудь инструменте, который требовалось бы настраивать с помощью камертона... но, с другой стороны, я вообще ничего не слышал от Аллочки о Боге.
До тех пор, пока она не взяла нас за плечи и не сказала: «Володя, это Богдан...»
— Выпить бы, — тоскливо сказал я.
После прогулки по морозу я ощущал себя стылым, холодным и поразительно, до отвращения трезвым.
— Не надо, — сказал Бога, ухватил меня за ремень штанов и подтащил к себе, как рыболов подсекает рыбину. Та добыча, которая попалась Боге сегодня, пожалуй, не тянула ни на сазана, ни на щуку.
Так, полудохлый карась, слабо водящий плавниками и разевающий рот.
— Не пей.
У него были шершавые обветренные губы и горячий, терпкий, отзывчивый до неприличия рот. Он целовался так же, как делал все эти странные вещи — жестикулировал бутербродом, обливал девушек шампанским, рассказывал похабные анекдоты и бесцеремонно влезал в кадр, когда кто-то фотографировался. написано для You-Stories.com Он везде был не к месту, но почему-то там, где он появлялся, тут же образовывалась под него свободная брешь — словно его всегда там ждали, словно он и должен был там быть. Словно без шампанского в туфлях праздник был бы не праздник. Словно без темного затылка с куцым хвостиком фотографии смотрелись бы хуже. Словно...
Словно в Боге было столько жизни, столько жаркой, хлещущей через край энергии, что ее хватало на полтора десятка людей — и еще на две дюжины незнакомцев, встреченных нами в эту ночь.
В нем было столько жизни, что для меня одного, жалкого и перепуганного, это было бы смертельной дозой.
Когда его губы оказались на шее и нетерпеливо приласкали, ухватили, слегка натянув кожу у кадыка, — я вздрогнул, упираясь ладонями в его плечи. Под пальцами бархатной змеей вился черный шнурок.
— Чего ты от меня хочешь вообще? — жалобно спросил я. — Трахнуть меня? Только это?
— Хочу, — медленно сказал Бога, и поднял голову, глянув своими черными шельмовскими глазами, — чтобы ты сам себе сделал охеренный подарок.
— Подрочил? — слабо уточнил я, еще пытаясь перевести все в шутку.
— Отпустил себя.
Он источал секс. Он был как локальное, выряженное в заношенные шмотки божество содомии и разврата. На нем была пара татуировок — на манер прожженных американских мальчиков-моделей, которым без татуировок даже на подиум выходить неприлично, — но мальчик-модель из Боги не получился бы, даже если бы он очень захотел.
Красивый и не красивый, резкий лицом, резкий в движениях, резкий в каждом своем слове — человек-нож, человек-лезвие, пропоровший меня от паха до груди и выдернувший душу из дрожащего тела.
Не удержавшись, я тронул языком его скулу, прочертил влажным кончиком ровную линию вверх, до самого уголка глаза.
И решил: раз я уже получил смертельную дозу жизни, раз уж Бога вогнался в меня иглой, ножом, узким лезвием ножниц, — то я теперь ничего не боюсь.
* * *
Бога, конечно же, разделся первым.
Таким как он не идет одежда, и они пытаются избавиться от нее, как от чего-то лишнего, замусоривающего их маленький мир.
Под одеждой Бога был неожиданно плавный, с сухими мышцами груди и твердыми бицепсами, с тощим, не изрезанным кубиками животом и узким продольным пупком. Я прикрыл глаза, кусая губы и не зная уже, как успокоить дыхание, но Бога стаскивал рубашку по моим рукам, царапая кожу складками ткани, и сдерживаться было почти невозможно.
— Зачем? — спросил я, когда он пихнул меня на кровать, сдирая по бедрам штаны и белье, обхватывая ладонью мой разгоряченный, стоящий каменно член.
Бога уже склонился, обхватив губами головку, откровенно наслаждаясь процессом и, пожалуй, безнадежно выдавая свою в этом деле опытность. А потом поднял голову и улыбнулся, тронув меня сбоку живота — в самом низу, над линией курчавого жесткого волоса, — кончиком языка.
— Потому, — сказал он, — что это охренеть как классно?
Я вздрогнул, но Бога придержал меня за бедра, словно боясь, что я сейчас спасусь бегством из собственной квартиры.
— Я не хочу, — твердо сказал я, приподнимаясь на локтях. — Я не хочу в жопу, я тогда... отец тогда... а мы с Сашкой...
— Понял, понял, — сказал Бога, с какой-то изумительно непошлой нежностью поглаживая мой член ладонью. — Давняя психологическая травма, блок в башке. Можешь трахнуть меня сам, если хочешь. Можем обойтись минетом или дрочкой...
Рука его была теплой, и я простонал, запрокинув голову и зажмурившись.
Когда Бога перекинул колено через мои бедра; когда расправился с добытой из его карманов резинкой и поплевал на головку члена, а потом размазал слюну кулаком — мне было уже так хорошо, что почти даже не страшно.
Когда Бога обхватил мое тело бедрами; когда насадился, спокойно и опытно принимая в себя член — стало уже всё равно.
Я даже выбрал, куда можно смотреть, при этом не рискуя сгореть со стыда. Уперся взглядом в его руки — широкие смуглые ладони с длинными пальцами, очутившиеся у меня на груди. Жилистые запястья, сухие крепкие предплечья... Выше смотреть было опасно. Где плечи — там и шея, а где шея — там и лицо. А смотреть шельме в глаза совсем не хотелось.
Заколдует, закружит, с ума сведет...
Хотя он, наверное, уже свел.
Когда Бога двинул задом, медленно опускаясь, позволяя головке протиснуться внутрь и коротко сморщившись от боли, я думал, что сдохну то ли от разрыва сердца, то ли от гипервентиляции легких. Приподнялся на локтях, пялясь на его тело почти испуганно: на красивое, ладное тело с узкой грудью и худым поджарым животом, с тощими смуглыми бедрами, пошло и откровенно раздвинутыми. Судорожно сглотнул, следя за каждым его движением, и все еще боясь посмотреть вверх, на лицо.
Потом закусил губу.
Смотрел, смотрел... с ума сходил, уже не пытаясь совладать с дыханием — только следя за тем, как руки Боги ерзают по моему животу; как его бедра сжимаются и напрягаются так, что на них проступают тугие мышцы; как его член — не слишком толстый, но зато длинный, как и всё в его теле, — подрагивает и хлопает по смуглому поджарому животу на особо резких толчках.
Иногда он наклонялся ко мне, гибкий, словно пьяный от удовольствия, и мы сталкивались губами и языками, и стонали, и вскрикивали друг другу в рот, и я сжимал в кулаке его чертову побрякушку, натягивая черный шнурок — а потом перевернулся, бросая его под себя, и Бога молча, понятливо обхватил меня ногами.
* * *
В самом конце я забыл о стеснении; забыл о том, что боялся за свои тормоза. И поднял взгляд, следя за лицом Боги.
Очень выразительным, узким, подвижным лицом.
Всмотрелся в него, впился жадным взглядом, словно пытаясь обглодать до черепных костей, замечая все — как в момент оргазма Бога жмурится, как кривит губы, хмурит брови и морщит лоб, как содрогается и дергает ладонью, обхватив кулаком собственный член. Выражение лица при оргазме у него было сложное. Поди разбери, что он испытывает и от чего жмурится — от боли или от блаженства? Но когда на живот брызнула липкая белесая струя, главная загадка разрешилась сама собой.
* * *
Потом мы лежали...
Даже в постели Бога был твердый и весь какой-то острый. Дотронься — порежешься.
Но я не побоялся дотронуться. Набрался смелости и положил ладонь ему на поясницу, обхватывая, прижимая к себе бедрами и животом, и поцеловал его снова...
И снова...
И снова...
Как будто ночь закончится — и целовать станет некого. Золушка застрянет в тыкве, скукоженная
и поломанная, а парень — обалденный парень, первый парень в моей постели с семнадцати лет, когда отец застукал нас с Сашкой, — исчезнет, оставив после себя опустошение и забрав ту бурлящую, обжигающую, упоительную на вкус жизнь, которую он ненадолго мне одолжил.
* * *
Утром я нашел Богу на кухне — совершенно голого, но зато в тапках и с ноутом.
Ноут, конечно же, был мой.
Тапки тоже.
Он вскинул голову, словно предлагая себя поцеловать, но я прошел мимо, ни на секунду не задержав на нем взгляд.
— Все? — спросил Бога, покачивая тапком, едва подцепленным на пальцы ноги. — Новогоднее шоу отыграно, сбыча мечт закончена, подарки приняты... А Дед Мороз вознагражден, и теперь пусть идет нахер?
Я налил себе воды, а Боге достал из холодильника вторую бутылку пива. Первая, почти опустошенная, стояла в опасной близости от ноута.
— Чего ты от меня хочешь? — тихо и устало спросил я.
Я знал, чего он хочет.
Мы много раз проговаривали это ночью — сначала он, а потом я, шепча непослушными губами, сплетаясь, обхватывая друг друга руками и вжимая в простыни.
Когда он кричал, я зажимал ему рот ладонью и чувствовал, как изнутри к ней прикасается мягкий горячий язык.
Бога тогда говорил: это не должно быть «на один раз».
Бога говорил: отпусти себя.
Разреши себе.
Ты живешь один, ты совсем уже взрослый самостоятельный лоб, пора жить по собственному желанию, а не по чужим подначкам.
Ну и что, что от тебя требуют детей и жену? Это же твоя жизнь, ну так живи ее нормально, а не в застенке тесной квартиры, в застенке своей души.
Смертельная доза жизни билась в Боге, пульсировала, раздирала его изнутри. Он умел жить и любил это делать, и пытался научить этому меня; и я с радостью учился...
Но наступило утро — новое утро нового дня, новый год, новый кусок моей жизни.
И сказка закончилась.
* * *
Бога так ничего мне и не сказал. Отставил вторую бутылку пива, так ее и не открыв, молча встал и удалился с кухни. Судя по звукам — одеваться.
* * *
Снег хлестал наискось, острый, режущий, до красноты иссекающий лица и руки. Небо над головой было тяжелое и матово-серое, и парень, подскочивший к остановке в последний момент — за секунду до того, как автобус тронулся, — влетел в него с таким отчаяньем, словно заиндевел бы с ног до головы, останься он на остановке еще хоть минуту.
Заиндевел бы, замерз, превратился в ледяную статую. А потом звякнул бы и рассыпался на куски, нечаянно задетый кем-то из прохожих...
* * *
Пассажиров было мало. Все, кто хотели разъехаться из гостей, уже давно разъехались, а остальные попросту еще не проснулись.
Бога устроился на свободном двойном сидении, привольно раздвинув ноги, откинувшись на тощую спинку, обтянутую исцарапанным старым чехлом. Уже выдохнул было, приготовившись подремать...
... как в автобус вдруг заскочил Володя.
Тощий и почти такой же длинный, он весь поежился, торопливо отсчитал деньги за проезд и принялся стряхивать со светлых волос мокрый, совсем не хрусткий, уже подтаивающий снег.
Бога ничего не сказал.
Молча развернулся, сдвинув колени, позволяя Володе протиснуться к окну и усесться рядом. Тот плюхнулся жопой на сидение и еще долго молчал, быстро дыша, впившись пальцами в тряпичную спинку перед собой. Взглядом он елозил по затылкам пассажиров, пытаясь смотреть куда угодно, но только не на Богу.
Потом сказал:
— Я за тобой еле угнался.
Бога помедлил, а потом снова раскинулся на сидении, пихнув коленом чужое бедро. Ноги у него были страшно длинные — неудобно, раздражающе, поразительно длинные, и это всегда мешало ему в общественном транспорте.
— Я решил... — твердо, как-то очень уверенно начал Володя.
Потом умолк.
Знаю я, что ты решил, — подумал Бога.
И улыбнулся уголком рта, тряхнув распатланной гривой. Извлек из кармана резиночку — желтую и девчачью, — и принялся собирать волосы в куцый хвост.
Потом опустил руку, поймал ладонь Володи, и медленно переплел пальцы в замок. Опустил запястья низко, сунув их между сидениями и тесно сдвинутыми ногами, туда, где его колено соприкасалось с бедром Володи, — и устроился так, чтобы их соединенные руки не бросались никому в глаза.
Володя сначала напрягся — так сильно, что алые пятна на его щеках исчезли, и лицо стало равномерно, мертвецки белым. Бога знал: теперь этот парень либо передумает вести себя так, как всегда мечтал, либо...
Секунды падали и ударялись об стекло, как снежинки, безжалостно секущие снаружи окна автобуса.
Прошло несколько минут, а потом Володя медленно — мускул за мускулом, клеточка за клеточкой — расслабился.
Это было видно по его лицу.
Сначала он обмяк, а потом положил свободную руку на спинку сидения перед собой, опустив голову на сгиб локтя.
— Ты хоть знаешь, куда мы едем? — спросил его Бога.
— Без разницы, — ответил Володя.
И замолчал.
А потом, спустя две остановки, так и не дрогнув ни разу сложенными в замок пальцами, тихо сказал:
— Мы теперь, типа, должны?..
— Что? Встречаться? — Бога засмеялся, а потом откинулся лопатками на спинку сидения. Запрокинул голову и опустил ресницы, словно планируя немного подремать. — Ничего мы никому не должны, Володька...
Мокрый снег злобился, расчерчивая окна белесыми косыми линиями. Новый год расцветал вокруг них, мутный и влажный, пахнущий мокрой меховой опушкой на капюшоне парки.
А Бога сидел, опустив веки, расслабленный до предела, и медленно водил большим пальцем по тыльной стороне чужой ладони.