Петруша сидел перед матушкой на низеньком табурете. То и дело почесывался, ступни по-рабски внутрь.
— Ты бы в баньку сходил, Петруша. Хочешь, прикажу истопить?
— Не от грязи свербит, матушка! Дело нейдет!
— Ты все о делах, да о делах. А я надумала, женить тебя надо!
— Некогда, матушка, некогда!
— Пора! Видишь, как отросло. Ну-ка, поди, сядь рядом.
За прошедшее время Наталья Кирилловна растолстела, как гусыня на яйцах, заплыла жиром, ходила тяжело, колыхаясь утробой.
Она потрогала изрядный бугор у сына в льняных панталонах.
— Женишься, забудешь про меня, какая я?
— Да разве забудешь! – вырвалось у Петра. – Если и жениться, то на Вас, матушка. В самый раз!
— Что ты? Грех-то какой! Не отмолишь! Если так-то.... А девица-то хороша! Сизый голубь!
Петенька хмыкнул в кулак, долго смотрел на темные от старости образа, на колеблющийся свет лампады.
— Мне бы тоже... посмотреть. А то вдруг у нее все не так, как у Вас.
— Не так, девица же. Ты ведь у Монсихи-то своей все видел, я чаю.
— Ничего я не видел! – дернул губой Петруша. – Не дается она, говорит: «Женись вначале, герр Питер».
— Ладно, хоть и против всех правил, завтра поведу Евдокию Лопухину в мыльню, приходи пораньше, да спрячься в чулане, там, где шайки и веники хранятся. Увидишь свою суженую... А пока покажу на себе. Смотри! Помоги-ка матушке...
Петр вскочил, схватил ее за полные руки, потянул с силой. Она, кряхтя (ох, тяжела стала), встала с постели. И Наталья Кирилловна расстегнула пуговку у горла, шевельнула плечами и широкая рубаха, шурша крахмалом, сама упала на пол. Обнажилось большое тучное тело.
— Ну, про груди ты, наверное, все знаешь. На Кукуе девки и бабы полуголые ходят.
— Это называется по-французски декольте, – тихо сказал Петенька. – Только не все видно.
— Это манера такая немецкая, показать, заманить и не дать. У нас же все, смотри только!
Груди Натальи Кирилловны - белые лебеди с красными носами, сами просились в руки. Троекратные роды нимало их не испортили, не превратили в пустые кошели, а лишь отяжелили изрядно. Петр взял их в руки, отпустил, и в тишине спаленки услышал ясно: шлеп, шлеп.
— Когда я тебя кормила, поначалу не могла, так было сладко. Ты сосал сильно, а я одной рукой держала тебя у груди, а другой – терла между ног. Тем и спасалась.... Возьми сосок в рот, как тогда.
Петр переломился почти пополам, нагнулся и сильно втянул твердый, как каменный сосок в рот. Матушка ахнула: «Хватит, хватит!»
А вот большой, словно у беременной, живот немного портил сладостную картину, начисто уничтожив все признаки талии. Тут и корсет не помог бы. Матушка приподняла живот обеими руками, обнажив волосатый лобок.
— А там – самое главное!
— Да знаю я, но не видно ничего! Волосы, что твоя борода!
— А, ну, да! Тогда сделаем по-другому, как собачки во дворе.
Она повернулась к сыну спиной и, широко расставив толстые ноги, нагнулась, растягивая руками ягодицы и ниже. Петруша едва не задохнулся, так накатила сладость, ибо он увидел сокровенное. Красное, розовое потное тело, широкую прорезь и то отверстие, такое маленькое, откуда он когда-то вышел...
Не так давно Наталья Кирилловна приблизила к себе гадалку бабу Воробьиху. Особенно хороша она была в предсказаниях по бобам. Постелит чистую тряпицу, раскинет бобы, расскажет. Все сбывается!
Всем хороша была Воробьиха, высокая, широкая, грудастая и не капризная. Как-то матушка подарила ей носильных вещей, который самой уже были не впору, и тут же Петруша побежал в подклеть за ней подсматривать. Должна же она их мерить!
Когда он туда спустился, примерка была в полном разгаре. Воробьиха стояла посреди комнатки, крутила подарки, прикладывая к телу, закрытому рубахой и, то и дело, недовольно качала головой. Наверное, Петенька слишком громко топал неловкими ногами, и Воробьиха его услышала:
— А, царевич, помоги-ка! Зеркало подержи!
Он робко вошел, Воробьихи он боялся. А вдруг порчу напустит!
Он вошел, вцепился в зеркало дрожащими руками. Сквозь рубаху проступали Воробьихины соски.
— Ну, что вспотел уже? Держи-держи! Я еще рубахи не мерила. Щедра твоя матушка, ох, щедра!
Она скинула свою рубаху, поправила волосы.
— Да что ты дрожишь-то? Сисек не видывал? Смотри!
Она резко повернулась, потом подпрыгнула, гулко ударившись о пол голыми пятками. Ее груди тяжело мотнулись, грозя царевичу темными сосками.
— Хочешь потрогать? Трогай! Только зеркало положи. Разобьешь, плохая примета.
Петруша, задыхаясь, положил тяжелое зеркало на топчан, помял груди обеими руками. Было странно, такие тяжелые, упругие и, одновременно, мягкие. Соски царапали ладони.
— А пизду-то видел?
Она издевательски изогнулась назад, выставивши редкие волосы внизу маленького живота.
— Видно? Все видно?
Петруша судорожно глотнул.
— Д-да...
— А сикелек? Вот он, как пальчик тверденький! Хочешь потрогать?
— Н-нет...
— А чего ж ты хочешь?
Сладость подступала, а бугор в панталонах заметно округлился. Воробьиха противно рассмеялась, словно ворона закаркала:
— А, спустить хочешь! Тогда скидай портки-то, а то замараешь, маменька заругает! Ну?
Петруша, обычно упрямый, повиновался, сам не зная, почему. Видно, эта голая женщина имела над ним тайную власть.
— А дрочить-то умеешь?
Царевич отрицательно покачал головой.
— Бедный! Так ты ни разу не спускал? Ладно, научу! А хуина-то хорош! Ложись на топчан, да животом вверх! Ишь ты, как торчит! Дай-ка руку!
Она положила его руку на уд, а поверх – свою.
— Ну, вместе. Раз-раз, туда-сюда. Вот так! Хорошо?
Царевич угрюмо кивнул. Что-то пробивалось изнутри наружу, но пока было далеко.
Она схватила его за коричневую кожицу.
— А яйца ровно камушки! Молофейки-то много накопилось...
И вдруг сказала горловым голосом:
— А хочешь по-настоящему? Как мужик с бабой?
Петруша снова кивнул.
— Но пока ты еще ненастоящий мужик, будешь снизу.
Вот оно! Он ощутил ее нутро, когда она уселась на его тощее длинное тело, такая гладкая и горячая, и направила уд в себя. Было странно ощущать ее, как сырое мясо, влажное, мягкое и упругое одновременно.
— Вот так, вот так! – запрыгала она, размахивая грудями туда-сюда прямо перед лицом царевича. И опять:
— Вот так, вот так!
И вот она сладость! Воробьиха замерла, почувствовав ее приближение, свела круглые колени, и словно бомба взорвалась внутри Петруши!
— Ы-ых! – выкрикнул царевич и выгнулся, как мостик на Кукуе через Яузу...
Когда все кончилось, Воробьиха слезла с него и криво усмехнулась.
— Может, и я царенка рожу!
Наступил день свадьбы. Порадовались старым обычаям худые родственники Лопухины, низкорослые, темные, злые! Намахались кадилами попы в темном храме, нагуделись певчие, назвонились звонари, наелись, напились и накричались многочисленные гости. Наконец голодный и злой Петр и Евдокия остались одни в спальне под земляной крышей. На столике на серебряном блюде стояла холодная курица. Петр отломил ножку, стал жадно есть. Потом вспомнил про жену, сидевшую рядом на широкой кровати, оторвал крылышко, протянул ей. Она откинула фату, куснула два раза белыми зубками, положила на блюдо...
Если бы на месте Евдокии была бы Анна Монс или баба Воробьиха, Петр знал бы, что делать, повалил бы на супружеское ложе, задрал бы ноги выше головы и...
Хоть бы спросить у кого.... Ухмыляющийся Никита Зотов стоит снаружи двери с обнаженной саблей, Алексашка вообще незнамо где. И Лефорта нет.... Впору завыть собакой!
«Жена», вся в белом, понуро, как перед казнью, сидела рядом.
— Ну, жена, давай как-нибудь ебаться будем! – сказал Петр, как показалось ему, просто и понятно. Евдокия что-то невнятно пискнула и повалилась на бок в своем свадебном платье в полтора пуда весом.
Неожиданно сверху посыпалась земля и другой мусор, повеяло холодом. Зима все-таки!
— Мин херц! Ты тут?
— Алексашка, ты?
— Я, мин херц! Не надо ли чего с царского стола?
— Квасу хочу!
— Сейчас!
Меньщиков пропал, затем появился вновь.
— Принес?
— Принес, мин херц.
— Прыгай сюда!
— Не положено вроде... и жена тут?
— Тут. Лежит как бревно.
— Ты ее уже?
— Не успел. Притомилась она...
Наверху что-то треснуло, и брачная кровать тяжело колыхнулась.
— Ох, ты! Чуть женку твою не притоптал!
Рядом уже сидел Алексашка Меньшиков и вытирал грязные ладони о бархатные штаны.
— Я говорю, отпежил ее?
— Тут отпежишь. На ней столько понавешано, не доберешься.
— Давай помогу.
— Помогай сначала мне. Тут тоже, бармы всякие, в храме еле стоял.
После некоторых усилий ловкий Алексашка помог Петру разоблачиться и остаться только в льняной рубахе.
— Я тут к Монсихе сбегал, пеньюар для твоей принес.
— Давай ее переоденем?
— Давай! Мы вот что сделаем, – сказал Алексашка. – Ухватим твою за ноги, перевернем, вся ее сбруя и свалится!
Петр и его денщик встали на край постели, подтянули бесчувственную Евдокию и стали ее неистово трясти за ноги. Вскоре все ее многочисленные одежды полетели на пол, а молодую голую жену уложили поверх одеял и издевательски сложили руки на груди.
— Как покойница! – хихикнул Алексашка.
— Только свечи в руках не хватает! – хохотнул Петр.
— И савана!
— А пеньюар?
— Точно!
— Омоем тело?
— Давай! В два конца! И обрядим!
Алексашка приспустил штаны, а Петр задрал рубаху, и оба принялись со скорбным видом и пением псалмов дрочить на молодую жену будущего Императора всея Руси...
Конечно, все закончилось так, как и должно. Алексашка начал, а Петр закончил в лоно Евдокии, а окровавленная простыня была вручена Никите Зотову, который, хотя и был при оружии, но еле стоял на ногах, возле которых валялся пустой полуштоф...